Немцев было десятка полтора — связисты, тянувшие от штаба дивизии телефонную линию. Командовал ими обер-лейтенант.
Последним подошел тот солдат, который оставил в руках Сагуляка свой автомат. Лишенный оружия, он убежал далеко и, упав наземь, ждал, когда утихнет стрельба. Желая получше рассмотреть русского, который чуть не убил его, он протиснулся меж другими солдатами, обступившими неподвижное тело, подошел к нему вплотную.
— Вы, храбрец! — язвительно сказал солдату обер-лейтенант. — Подберите свой «шмайссер»!
Солдат нагнулся к убитому, лежавшему лицом вниз, грудью на все еще зажатом в руках автомате, из которого так и не успел выстрелить. Отвернув край плащ-палатки Сагуляка и осторожно взявшись за торчащий из-под тела ствол, солдат потянул оружие к себе.
Яростно протрещала очередь. Солдат выпустил ствол автомата, в ужасе бросился прочь: «мертвый стреляет!» Обер-лейтенант рванул из кобуры парабеллум.
Но автомат уже молчал. Чуть заметный в свете пасмурного осеннего утра подымался от мха и таял меж веток елочки прозрачный сизоватый дымок. Убитый лежал все в той же позе, ничком.
Обер-лейтенант покосился на озадаченных, переглядывающихся солдат:
— Что, испугались мертвеца?
Однако сам он все еще держал парабеллум наготове. Так и подошел к убитому. Потолкал его в бок носком сапога, как бы желая удостовериться, что русский действительно мертв. Сунул парабеллум в кобуру, приказал:
— Переверните!
Солдаты, все еще настороженные, исполнили приказ. Им открылось обрамленное капюшоном плащ-палатки лицо русского — лицо старого воина, в мужественных складках, с крупными седоватыми усами, спокойное, как может быть спокойным лицо человека, до конца исполнившего свой долг. В закостенелых руках он все еще держал отобранное у врага оружие, палец лежал на спусковом крючке — потому-то и начал стрелять автомат, когда немец потянул его.
Подхлестнутый взглядом офицера, хозяин автомата нагнулся, стал осторожно извлекать его из рук убитого. Это удавалось с трудом — пальцы Сагуляка словно спаялись со сталью оружия. А главное — немец боялся, что автомат снова начнет стрелять: ведь он остался на боевом взводе. Но опасения оказались напрасными: мертвый Сагуляк выпустил по врагам всю обойму до последнего патрона.
Дорофеев, Вартанян, Саша, Прягин и последним все сильнее хромающий Галиев торопливо уходили ельником. Уже несколько минут, как стихла позади ярая стукотня немецких автоматов. В первый момент, когда Сагуляк крикнул: «Тикайте, тикайте!» — и тотчас же завопил немец, Дорофеев хотел броситься на помощь Сагуляку. Но в те же мгновения затрещали автоматы, по ельнику, сшибая ветви, с визгом и щелканьем густо полетели пули. И Дорофеев понял: немцев много, Сагуляку не помочь. Он дал знак товарищам, и, пригибаясь под пулями, они побежали.
Сейчас Дорофеев все больше мучался, что ничем не помог, даже не попытался помочь Сагуляку. А может быть, его сейчас терзают фашисты или, раненный, он лежит в чаще. А может быть, ему удалось уцелеть, а они уходят…
Остановиться, вернуться, попытаться разыскать?
Бесполезно. Разве что мертвого найдешь. А какой ценой? Возможно, немцы идут уже следом, прочесывают лес. Повернешь — и сразу на них напорешься…
Разумом понимал, а совесть твердила свое, Дорофеев остановился. Остановились и все.
— Загуляк? — спросил Вартанян, державший за руку Сашу. — Ждать Загуляка надо. Да?
Ничего не ответив, Дорофеев, обернувшись назад, продолжал вслушиваться. Но безмолвным оставался лес. Безмолвны были четыре солдата. Словно сейчас шла торжественная минута молчания…
— Идем, что ли? — не выдержал Прягин. — Достоимся до беды!
Дорофеев скользнул по Прягину хмурым взглядом:
— Не каркай!
9
Недвижны тучи, серой пеленой сплошь затянувшие небо, — не поймешь, где сейчас солнце, да и есть ли оно? Ни малейшего ветерка. Недвижны бурые поникшие стебли высокой лесной травы перед окопом. Недвижны обнаженные черные прутья лозы, торчащие дальше, в поле.
Недвижно все. И недвижен Ракитин. Он сидит на земляной ступеньке, вырезанной лопатами в конце окопчика НП. Держит в крепко сжатых пальцах давно потухшую папиросу, о которой забыл.
Чуть позади окопа, в кустиках, все еще возятся два сапера, укладывая накат из бревен, деловито-добродушно переругиваясь. За поворотом окопа, в противоположном конце его, — наблюдатели, телефонист. Но Ракитин сейчас один. Один со своими невеселыми мыслями, со своей тревогой и тоской. Уже давно он сидит вот так, прислонясь спиной к стенке окопа, от которой и через сукно шинели доходит земляной холод.
…Словно согнувшись от оцепенения, зябко передернул плечами, скомкал погасшую папироску, выбросил ее наверх, за бруствер. Глянул на часы. Короткий ноябрьский день перевалил за половину. До темноты всего часа четыре. Не в эти ли часы и решится судьба полка? Нет, такие дела быстро не делаются. Но уж лучше скорее бы — так или эдак! Ни он, ни кто-либо в полку все равно уже ничего изменить не в силах. Мучительно бездействовать. А действовать нельзя. Другое дело, если б бой… Тогда могло бы все иначе повернуться.
Но перестрелка на правом фланге давно стихла. Выдвигавшийся вперед взвод, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, окопался на достигнутом рубеже. И вот уже часа два ни с нашей стороны, ни со стороны противника — ни выстрела. Никому не хочется без нужды обнаруживать себя. Пожалуй, затишье продлится… Едва ли приказ о наступлении дадут сегодня. А завтра? Будет ли завтра существовать полк?
Может быть, Холоду уже известно… Спросить? Нет. Холод сообщил бы сам. Но с утра от него ни одного звонка.
В конце хода сообщения, ведущего в окопчик НП, показалась согнутая фигура офицера в наглухо застегнутой, туго стянутой ремнями шинели с капитанскими погонами. Капитан остановился перед Ракитиным:
— Разрешите обратиться?
— Да. — Ракитин поднялся.
Капитан представился: следователь дивизионной прокуратуры. В этом представлении не было нужды: Ракитин узнал капитана, едва увидел. Он появлялся и прежде для расследования различных, время от времени возникавших дел. Ракитин знал его как педантичного, но вместе с тем вдумчивого, беспристрастного службиста, этот юрист не старался увидеть в подследственном обвиняемого раньше, чем доказана вина. С некоторого времени Ракитин был признателен ему: следователь помог защитить ни в чем не виноватого комбата, которого командующий армией, заехавший однажды в полк в разгар боя, приказал сгоряча, не вникнув в суть дела, отдать под суд за то, что батальон, не имея больше сил удержать рубеж, отошел. С той поры капитан стал желанным гостем Ракитина. Бывало, что и ночевал у него. Они давно держались друг с другом как добрые знакомые.
Но то, что следователь, явившись сейчас, не поздоровался с Ракитиным, как обычно, а представился по всей форме, словно они прежде вовсе не знали друг друга, а главное — следователь явился именно сегодня, сейчас, — это сразу как бы провело между ними резкую черту, по-новому определило их отношения.
Может быть, Ракитин почувствовал это даже острее и поэтому не заметил промелькнувшей во взгляде капитана растерянности. Если бы заметил, наверное, понял бы: капитан огорчен, что приходится вести следствие, но доволен, что это поручено именно ему, хорошо знающему Ракитина, а не кому-нибудь другому, кто может подойти к делу лишь формально.
Но Ракитин поспешил принять вид строго официальный. Выслушав следователя, сказал:
— К вашим услугам.
Капитан стал объяснять, кого и в какой последовательности он намерен в полку опросить. Глядя в его деловитое и вместе с тем несколько смущенное лицо, Ракитин ловил себя на мысли: на этого человека, к которому совсем недавно относился так хорошо, почти по-приятельски, смотрит теперь с неприязнью. Уже казалось: следователь печется только об одном — собрать материал, неопровержимо доказывающий ракитинскую вину. «Что ж, товарищ следователь, выполняйте свои обязанности!» — про себя сказал Ракитин. Спросил: