Солнечные багровые потоки расплылись, завязли в туманных сумерках. Сон, крепкий, всесильный, словно ударил каждого наотмашь; бойцы лежали на плащ-палатках, на шинелях, одни раскинувшись, другие сжавшись калачиком, обняв винтовку, изредка невнятно и бредово вскрикивали. Деревья, закутанные в черные тени, стояли затаенно и чуждо. Одинокие и глухие звуки разрывов неслись над лесом, вершины сосен как бы перекидывали их все дальше и дальше. В деревне, как и в прошлую ночь, пропаще выла собака. Внезапно вырвалась какая-то ночная птица, почуяв людей, пронзительно вскрикнула и метнулась в сторону, всплеснув в ветвях крыльями. У моих ног, завернувшись в плащ-палатку, спал политрук Щукин, рядом с ним, спина к спине, трубно всхрапывал Чертыханов. Становилось свежо и сыровато. Плечи мои зябко передернулись. Сколько предстоит еще таких ночей? Сколько боев? Перенесу ли их все? Нет, лучше об этом не думать. У меня тридцать один человек, моя жизнь связана с их жизнью неразрывно, навсегда… Лошади, не отдаляясь от людей, щипали траву, фыркали, позванивая удилами. Этот нежнейший звон и сочное похрустывание плавно уводили далеко из этого леса, в детство, к ласковому огню костра в ночном на берегу Волги… Сон одолевал. Как бы разрывая слабую паутину дремоты, опутывавшую меня, донесся стон Клокова. Я встал и приблизился к повозке, где лежал младший лейтенант. Он бредил, скрипел зубами, лоб его был горячим и потным. Я понял, что Клоков борется со смертью. Отчаяние от бессилия помочь человеку, когда он сильно в этом нуждается, охватило меня. Что делать?

Из темноты выступил и приблизился ко мне Оня Свидлер, на плечах шинель внакидку, ворот гимнастерки расстегнут, черные глаза сухо, воспаленно светятся.

— Как он? — спросил Оня, кивая на раненого. — Ох, не выживет!.. Вы бы поспали, товарищ лейтенант. День обещает быть нелегким. Ложитесь. Я подежурю.

— У вас на завтрак есть что-нибудь? — спросил я.

Старшина приподнял руку, почти по локоть высовывавшуюся из рукава с оторванной пуговицей на обшлаге, успокоил:

— Осталась каша с мясом, только подогреть. Запасся картошкой, мукой и сахаром на неделю. За мясом дело не станет, прихватим отбившуюся от стада овечку. Голодными не оставлю, можете мне верить, как себе. В НЗ литров восемь священной влаги. Когда будет очень худо, мигните… Товарищ лейтенант, ложитесь. — Оня сбросил с плеч шинель и подал мне.

— Разбудите политрука, — сказал я. — Его время стоять на посту.

Утром я проснулся от шума голосов. Бойцы, может быть впервые так хорошо отдохнувшие, уже гремели котелками, умываясь, плескали друг на друга водой, дурачились, как будто вчера и позавчера не провели они страшных боев и сегодня не предстоял им тяжелый переход, — жизнь брала свое.

Я поднялся и стал растирать одеревеневшую от неловкого лежания руку. В лесу было прохладно и звонко, обильная роса лежала на траве, отягощая листья сизыми жемчужными каплями. Солнце, по-видимому, только что взошло, жидкие, еще не греющие лучи робко сеялись сквозь листву. Упершись крепким хвостом в кору сосны, долбил под сучком лесной работяга-дятел; древесная пыльца, вспыхивая, струилась вниз, присыпая траву.

Возле повозки, на которой лежал младший лейтенант Клоков, стояли две женщины, одна помоложе, другая намного старше, их привел по просьбе Клокова Прокофий Чертыханов. Женщины горестно, с материнским состраданием смотрели на раненого.

— Оставьте меня, — прошептал Клоков, когда я подошел к нему, и из-под его прикрытого, припухшего века выкатилась слеза, скользнула к виску, оставив светлую дорожку. — Я, может быть, выживу тут…

— Вы только растрясете его, — подтвердила пожилая женщина. — Ну-ка, дорога такая… А мы выходим, бог даст, и фельдшера найдем. Убережем от беды… Немец-то вот утихомирился, может, и не придет к нам: что ему делать в нашей глухомани…

Я взглянул на темные, загорелые и жесткие от работы руки женщины с утолщениями на суставах пальцев и подумал, что, может быть, эти чудодейственные материнские руки выходят Клокова. Переглянувшись с политруком — тот едва заметно кивнул, — я разрешил. Бойцы помогли снять Клокова с телеги и положить на носилки; молодая женщина сняла с плеч клетчатый платок и осторожно подложила его под голову раненого.

— Мы сами донесем, — сказала пожилая женщина, когда я приказал двум бойцам помочь. — Носилочки только заберите… — Она внимательно смотрела на меня, будто припоминала что-то.

Сильное волнение сдавило мне горло.

— Спасибо, мать! — сказал я приглушенно.

Женщина отозвалась поспешно:

— Не за что! У меня сын так же вот скитается. Как взяли в первый день войны, так и сгинул: ни слуху ни духу. — Она не прослезилась, видно, выплакалась одна, втихомолку, и горечь осела в самой глубине, на дне души, навсегда, только натружено, с хрипом вздохнула. — Эх, вы, горемычные!.. Измордовал вас злодей проклятый!.. — И опять пристально вгляделась в меня.

Бойцы молча окружили повозку и носилки. Я встретился глазами с раненым Ворожейкиным; он стоял, опираясь на свой костыль, и с любопытством следил за женщинами и за Клоковым. Очевидно, он подумал, что я и ему предложу остаться в деревне. В глазах его вспыхнул испуг, лицо в крапинах веснушек слезливо сморщилось, припухшие губы с серебристым пушком по-ребячьи вытянулись.

— Не бросайте меня, товарищ лейтенант! — заговорил он всполошено и, держа правую ногу на весу, опираясь на палку, заковылял ко мне, обходя телегу. — Я не хочу оставаться здесь! Я пойду с вами! Ползком пойду! Если надо, я буду стрелять. Только не бросайте! Лучше уж расстреляйте тогда… — Споткнувшись об оглоблю, он чуть было не упал, вскрикнул от боли: — Не бросайте, товарищ лейтенант!..

Неожиданный порыв Ворожейкина, панический крик и всхлипывания произвели тяжкое впечатление на бойцов. Они как бы ощущали свою вину перед пулеметчиком: они здоровы, а он ранен, и ему приходится просить не бросать его. Ворожейкин, очевидно, расценил свое поведение, как малодушие, отвернулся и опустил голову.

— Что ты выдумал, Володя! Мы не собираемся тебя бросать. Вот дойдем до медсанбата, отправят тебя в госпиталь, отремонтируют ногу, и снова в строй придешь, за пулемет. Мы еще повоюем!.. Успокойся.

Ворожейкин не обернулся, отошел, ковыляя, к кухне и сел на пенек.

Меня позвал Клоков. Когда я склонился над ним, он тихо попросил:

— Напишите жене, если будете живы… Опишите все, как есть. Что я добровольно остался в деревне Рогожке…

— У Настасьи Брагиной, — заключила пожилая женщина. Она хотела взяться за носилки, но бойцы не дали ей, понесли сами.

— Прощайте, товарищи! — сказал Клоков и обвел взглядом бойцов.

Мы долго смотрели, как пожилая женщина миновала опушку леса и, высокая, прямая, медленно пошла тропой к своему дому. За ней следовали молодая женщина и бойцы с носилками. Было что-то торжественное и печальное в этом шествии; ярко и прощально блеснула в солнечном луче пряжка на снаряжении младшего лейтенанта. И было такое впечатление, будто мы проводили младшего лейтенанта Крюкова на подвиг, зная, что он никогда не вернется.

Бойцы с носилками и женщины уже приблизились к изгороди, и молодая поспешила вперед, чтобы отворить калитку, а я все повторял слово «Рогожка», стараясь прочнее закрепить его в памяти. Что-то знакомое и беспокойное слышалось в этом названии… Но это «что-то» неуловимо ускользало, вызывая досаду и раздражение. Где я слышал о Рогожке? Или читал?.. Я вставал, кружил среди елей, опять садился на серый подгнивший пень… Вынуть бы из головы надоедливую занозу!.. И вдруг меня точно ожгло, я вскочил: Нина говорила мне об этой лесной деревушке! Отец отправил ее сюда на летний отдых. Значит, она здесь вместе с Никитой Добровым! Сердце застучало гулко и больно. Я кинулся по тропе следом за ушедшими; за мной по пятам бежал, копытно бухая тяжелыми ботинками, Чертыханов.

Перемахнув через зыбкие жерди в огород, я окликнул пожилую женщину. Пропустив бойцов с раненым на двор, она шла к колодцу за водой. Она вздрогнула от моего окрика, вернулась и прикрыла воротца. Я дышал тяжело, мне трудно было говорить — волнение сдавило горло, — я только жадно, с надеждой смотрел в ее морщинистое спокойное лицо с темными, печальными глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: