Он останавливается, смотрит, как крысы убегают за пустые ящики в груды бумаг, наваленные в углах. Посредине дощатая загородка, дверь. Это каморка молодого водопроводчика.

Большой сруб, нескладный, но прочный; на плохо обтесанных балках лежат узенькие черепицы, уже полвека омываемые дождями. Сучковатые балки пережили не одну кровлю; Жак замечает зарубки на крепком дубу: признательность влюбленных, которые, быть может, предавались наскоро любви здесь, на чердаке, прижимались к кирпичной стене, к которой приделаны водосточные трубы. Он подходит к окну, к яркому свету. Солнце как раз сияет над рекой, и крыши кажутся почти белыми в ярком июньском свете. Какая-то вакханалия разбросанных в беспорядке крыш, которые, расталкивают друг друга, напирают, лезут наперегонки вверх; в этом хаосе шиферных и черепичных замшелых крыш новые здания кажутся гигантскими грибами, презирающими скаредное прошлое, прошлое из дерева, штукатурки, черепицы, увешанное неподвижным бельем бедняков, которым негде сушить его, кроме окон.

Жак высовывается из окна; внизу извивается улица, у крыльца столяра желтым пятном лежат доски. Под ним та улица, по которой он только что проходил.

Его душит злоба: сейчас он узнал о смерти любовницы Филиппа Руссена.

А там, на улице, внизу, царит все та же злобная и тщеславная тупость. Вот только что он ощутил неприязнь всех этих приказчиков в белых передниках, кумушек в светлых блузках, суетливых лавочников. Он теперь бедняк и внушает недоверие поставщикам.

Пока он шел, за ним, за человеком, цена которому теперь не больше, чем рабочему, с неприязнью следили толстое брюхо колбасника, лохматая голова хозяина-столяра, лакированные ботинки шапочника, открытая рубаха зеленщика. Но еще отвратительней была, пожалуй, наглость женщин в дешевых бусах и в ботинках на высоких каблучках, наглость законных жен господ коммерсантов.

Мадам Фессар переходит через улицу, в руках у нее большей кувшин со сливками.

Жак подымает голову: налево от него граница старого особняка Сардеров. Высокие трубы торчат над остроконечной кровлей. Дом напоминает ему о прошлом, о дяде. И в душе возникает боль тех дней, которые он провел около гроба. И сейчас же тайна заслоняет воспоминание! о высокой фигуре барственного старика. Глаза графа Сардера, пожалуй, чересчур голубые, не допускали нескромных вопросов. Его дядя — это прошлое; прошлое, как видно, — весьма короткое.

И уцепившись рукой за оконную перекладину, одной ногой ставши в водосточный желоб, верхней частью туловища перегнувшись над бездной, Жак пытается увидать реку; ветер треплет ему волосы, солнце пригревает лоб, но глаза снова прикованы к старому дому, который уже не принадлежит ему и где он проведет не больше недели. Ему не нужен этот старый особняк, проданный за долги дяди. Он будет служить приютом супружеским парам и их младенцам. И Жак думает о городских лачугах.

Он отходит от окна.

Теперь солнце освещает только часть чердака. Загородка, за которой спит водопроводчик, сбита из корявых неотесанных досок.

Шум запираемой двери.

Жак спускается.

Он совсем ничего не видит и находит дорогу ощупью, по перилам. Он позабыл о солнце на чердаке, ему только хочется увидеть Франсуазу, отдохнуть, почувствовать ласку.

Он стучит в дверь… слышит легкие шаги… Она дома. В нем нарастает глухая, волнующая радость. Дверь открывается…

— Франсуаза!

— Жак!

Она берет его за руку. Худенькая ручка дрожит, он ощущает у себя на пальцах ее тепло; она увлекает его в комнатку…

— Мне некогда. Надо еще сегодня вечером сдать подушку.

И здесь в комнате, около буфета, у которого недавно еще стояла, облокотившись, мадам Фессар, она дрожит еще сильней, чем когда взяла Жака за руку. Ее возлюбленный сидит перед ней на стуле, он выглядит озабоченным. Две морщины залегли на лбу. Она настораживается, Она чувствует, что ему необходимо отдохновение, за которым он пришел; она знает, стоит ей только сделать движение, и их головы сблизятся, губы тихо, почти не шевелясь, потянутся друг к другу, тело прильнет к телу, и оба позабудут тревогу, вызванную разными причинами, но у обоих — глубокую.

Она не может сделать эту простого вещь; не может, так как, сморщившись, следит за движениями Жака, нетерпеливо шаркающего ногами по полу. Его движения раздражают ее, от них в вазочке на буфете дрожат несколько ягод клубники, оставшихся от завтрака. Вазочка дрожит вместе с подносом, и запах ягод раздражает Жака, раздражает в той же мере, в какой его взвинченность увеличивает детское упрямство Франсуазы. Она деланным жестом вытягивает нитку с иглой. Жак машинально следит за вычурным движением ее руки, он пристально смотрит на жеманно отставленный мизинец.

Франсуаза чувствует его взгляд. У нее твердо очерченный рот при несколько расплывчатых, как обычно у блондинок, чертах, нижняя губа слегка выпячена, что подчеркивает ее плохое настроение. Она не поднимает головы, держит ее неподвижно, все на том же расстоянии от работы; только рука повторяет заученное движение. Жаку больно. Как далек он теперь от мечты об отдохновении. На стенах — обои с крупными блеклыми цветами; неужели же он может стать пленником этой комнаты? Он больше не глядит на нос с тонко вырезанными ноздрями, на высокий выпуклый лоб, придающий лицу какое-то изящество, он следит только за рукой, вытаскивающей иглу движением, в котором таится неловкая самозащита.

Он чувствует словно ожог в груди, боль усиливается при каждом биении сердца, никогда еще не тосковал он так страстно но живому теплу тела.

Франсуаза не произнесет тех слов, которые должны были бы уведомить Жака о посещении мадам Фессар; ее парализует его мрачное настроение, она стиснула зубы и старается победить свой страх, от которого уже не может укрыться на плече у Жака. Кровь стучит в висках, но внешне ее занимает лишь движение иглы с зеленой ниткой. Только рот ее говорит о невозможности ласки. И в то же время у нее такое ощущение, словно грудь у нее сейчас ссохнется. Ей страшно, как бы не прорвалось наружу горе, которое она сдерживает, собрав всю свою гордость.

Одно ласковое слово, и она в слезах упадет на колени, прильнет к груди Жака, она не будет противиться, если он подымет ее, как беспомощную девочку, которой она и была в течение нескольких недель, когда любовник радостно и нежно ласкал ее лоб, затылок, зябкую грудь. Стоит ей только протянуть руку и коснуться его лица, и Жак отдастся своему чувству, забудет раздражение, которое, словно врагов, восстанавливает их друг против друга.

Но слова ласки, слова, которого она ждет, слова, которого жаждет со всей силой любви, приютившейся у нее в груди под чуть-чуть открытой блузкой, этого слова Жак не может произнести. Он встает, отпихивает плетеный стул, который налетает на черный манекен. Ее молчание, ее белокурая голова, упрямо склоненная над куском материи, терзают его болью, глухой яростью. А кругом приводящее в отчаяние молчание теплого летнего дня; циркулярная пила уже перестала сопеть, и только иногда пискнет воробей на крыше напротив.

Надо нарушить молчание. Он задыхается в тесной комнатке. Под его ожесточением кроется усталость от повседневной борьбы. Нет, он не подчинится плохому настроению своенравной девочки, он просит у нее непосредственности, той непосредственности, с которой она принимает наслаждение, он требует и теперь.

— Ты похожа на манекен от дамского портного.

Он отчеканивает слова.

Франсуаза не двинулась, только лицо покраснело.

— Почему ты капризничаешь? Почему не хочешь дать мне то, за чем я пришел к тебе? То, что ты можешь мне дать.

Девушка роняет иглу; игла повисает на нитке над табуретом. Она понимает всю дерзость этих слов и в то же время все отчаяние, заключенное в его жестокой просьбе. Ей хотелось бы не отвечать, просто взять в обе руки голову Жака и тихо-тихо отыскать его губы, но руки и ноги у нее словно отнялись. И равнодушным голосом, резко прозвучавшим среди писка воробьев, она произносит:

— Что же, если тебе не нравится…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: