Словно хлыстом ударили Жака. Он подходит к Франсуазе, кладет руки на спинку кресла, опирается на него.
Отпускает кресло.
— Тебе надоело?..
— Но ведь ты же сам…
— Я, нет. Это так просто…
— Бери меня такою, как я есть.
Она смотрит на него. На глаза навертываются слезы, которые она сдерживает, щеки втягиваются, и, несмотря на печаль в глазах, лицо у нее жесткое.
— Или все, или ничего; итак, мне остается только уйти.
— Как тебе угодно.
Он встряхивает головой, думает — не схватить ли Франсуазу, не сжать ли ее до боли, не покрыть ли поцелуями ее лицо. Застенчивость удерживает его. Мужское самолюбие не позволяет покориться. И он выпаливает:
— Мне остается только уйти.
— Поступай, как знаешь… ты уходишь по собственной воле.
И снова молчание.
Жаку больно; теперь это уже не ожог, но ожоги, которые блуждающими огоньками трепещут у него в глазах, в висках, в сердце.
Он не может остаться.
Герань стала совсем красной, — солнце падает на нее сбоку. Циновка цепляется за ноги.
— Прощай,
— Прощай.
Он стоит в комнате, он колеблется; видит Франсуазу, ее неподвижное напряженное лицо, руки, упавшие на колени.
Как слепой, идет он к двери, открывает ее, закрывает и в темноте чувствует на глазах слезы.
Вернуться уже нельзя, — дверь заперта.
XXIV
Краска еще не просохла, стены широкого коридора, выходящего на улицу, блестят. В подъезд проходит мужчина, входит женщина, нетвердо ступая маленькими атласными туфельками на высоких каблуках; расстается парочка, снова становится отдельными мужчиной и женщиной, их поглощает вертящаяся дверь в конце коридора.
Сквозь стекло падает электрический свет, хотя еще только пять часов; сентябрьский вечер.
В «Отеле-дю-Сюд» по воскресеньям возобновились танцевальные вечера. Конец каникул.
— И Жак тоже входит в просторный вестибюль. Уже неделю напрасно гоняется он за сном. Тело пыталось слиться с простынями, забыть о собственном существовании. Но Жака преследовал образ Франсуазы. Его больной мозг, измученный воспоминанием о глупой размолвке, казалось, защищался от неясных, мутных образов; тиканье часов на столе вырастало» звон соборного колокола в день всех святых. В продолжение нескольких секунд он слышал только биение собственного пульса, но лицо Франсуазы сейчас же снова возникало за закрытыми веками.
И по нескольку раз на день проходил он под окнами Франсуазы. Войти он не мог; было бы малодушием подчиниться приказу ее прихотливого нрава. Ему казалось, что за порогом ресторана он обретет частицу своей любви, задушенной в тот вечер. А любовь у него была живая, более живая, чем он мог ожидать, когда увлекся ее ласковым лицом, которое вознаграждало его за упорную борьбу с кредиторами старого графа.
Вечера он проводил, прижавшись лбом к стеклу или сидя за столом, заваленным бумагами, тетрадями, счетами, описью богатства, ныне утраченного.
Уже несколько месяцев Жак продает земли, дома, старый особняк, ценные бумаги, лежащие в банках. С долгами старого графа он расплатится. Самому не останется ничего.
К тому же завтра ему предстоит навсегда расстаться с сардеровским домом и впервые переночевать в каморке под крышей одного из домов около набережной. Но он надеялся отпраздновать первые дни независимости вместе с Франсуазой.
Он оборачивается на шум шагов.
Его окликает Шара идо, закутанный в осеннее пальто.
— Здравствуй, Сардер, как дела?
— Спасибо, хорошо.
— Пришел потанцевать?
— Нет, просто подышать немного здешним воздухом.
— Ну, так идем.
Глаза на выкате освещают широкое лицо, где, словно капелька молока, затерялся белый носик. Жак чувствует какую-то поддержку, Шарандо хороший товарищ, никогда он не злословит, хотя и пересказывает добродушно городские сплетни.
Дверь-вертушка выбрасывает их в круглую залу, где происходят танцы.
Жак останавливается в промежутке между дверью и первым рядом стульев. Шарандо исчезает в соседней комнате, где около узкой буфетной стойки толпятся молодые люди из «лучшего общества».
Вокруг всего зала расставлены столы, сияющий паркет поджидает танцоров.
Музыканты из джаза утирают лбы, не отходя от своих инструментов из черного дерева и металла. Саксофон берег поту и заглушает переливчатый рокот слов, которыми обмениваются пожилые дамы и барышни. На столиках — остывший чай, рты дожевывают сухарики, и светлые, чуть смятые платья перемежаются с черными шелковыми платьями матерей.
Жак задевает локтем молодых людей, ожидающих начала танцев.
При первых же тактах танго группа распадается, и из круга, образованного декольтированными платьями, сшитыми но выкройкам местного модного журнала, подымаются серьезные и внушительные фигуры.
Хорошенькие нарасхват. У матерей вид строгий, держатся они прямо, словно стоят за прилавком. Молодые люди предпочитают мидинеток, те приходят в восхищение от всего и охотно соглашаются прокатиться в авто или выпить стаканчик портвейна на холостой квартире.
Жаку все это противно, как бывало противно и прежде. Воздух насыщен запахом пота и духов, — душным запахом любого общественного бала, — к которому примешивается еще запах свежей краски. Мидинетки, одетые одна, как другая, наивные и веселые, как жаворонки, будут касаться темных пиджаков, неестественно напыщенных.
Жак смотрит на волосы, выбивающиеся из-под шляпок, слегка сдвинутых набок. Он задерживает взгляд на блондинках, ему так бы хотелось встретить Франсуазу; в то же время он боится, что увидит ее здесь, в объятиях другого. И все эти движущиеся лица, перемещающиеся ноги, руки, согнутые, словно рычаги, сливаются и вертятся общей массой вокруг столов, чашек, пустых стульев, матерей, дурнушек, оставшихся в одиночестве. У него пересыхает в горле, он теряет ощущение собственной силы, он — большое пустое тело, в котором живет только воспоминание о Франсуазе. Огромные, часто неподвижные глаза все снова и снова всплывают у него в памяти. Едва замолкает джаз, он, будто автомат, переступает порог, отделяющий танцевальную залу от буфета.
Стойки не видно за стеной спин; над всем возвышается белая куртка буфетчика. В углу на скамеечке хохочут три девицы, напротив них два молодых человека. Рыжая скалит ровные белые зубы, брюнетка — золотые коронки, блондинка бледные десны.
Зады шире высоких, узких табуретов, кое-где пиджаки закрывают сиденье.
— Три короля.
На стол бросают кости.
— Ты выиграл.
Руссен слезает с табурета, масляными глазками поглядывает он в угол, где девушки с серьезным видом слушают фривольные анекдоты. Он одергивает на себе жилетку, словно опасаясь, как бы не выскочило его намечающееся брюшко.
Когда Жак глядит на его оттопыренные уши, квадратную спину, густые каштановые волосы, перед ним всплывает лицо Франсуазы, и лицо Люси тоже, Люси, которую он часто встречал здесь. «Умерла», — думает он. Он плохо помнит эту, пожалуй, незаметную девушку, но смех ее звучал еще возбужденнее, чем смех трех мидинеток за столом. «Умерла», Из-за этого человека, который сейчас рассматривает одну из трех хохотушек, а тогда, на улице, с тем и. вкусом рассматривал Люси и после обещаний и комплиментов повез ее на своем автомобиле прокатиться в лес. А как-то потом, в комнатке, выходящей во двор, где хозяин антикварной лавки складывает товары, он наградил ее ребенком. Крепкие мужицкие ноги Руссена словно вросли в пол.
Жак прислоняется к притолоке. Прислушивается к шуму костяшек, которые гремят в кожаном стаканчике, и не спускает глаз со спины Руссена.
— Не везет в игре.
Он оборачивается и замечает Шарандо, который соскакивает со стула и встряхивается всем телом, жирным и добродушным, встряхивается так, словно его одолели муравьи.
— Не везет, друг мой, Сардер.
При этом имени Руссен круто поворачивается, смотрит в упор на Жака, усмехается, протискивается к двум своим приятелям, которые играют в покер, и что-то шепчет им на ухо.