— Неужели нет никого, кто справился бы с этой задачей? — Кунц спросил затхлый полусумрак подвала, откуда возникли коричневые лица выступивших навстречу охранников.
— Если один такой человек, — Биверманс приказал открыть решетку, ведущую к камерам. — Собственно, этот человек известен всем. Если он прикажет платить налоги, народ заплатит. Если он прикажет собрать армию, армия соберется, и в море выйдет лучший в мире флот. Если он велит подняться на крепостные стены, горожане ценой собственных жизней не впустят испанцев, как они сделали в Лейдене и Алкмааре.
— Вы говорите о принце Виллеме Оранском?
— Кто я такой, чтобы рассуждать о принцах, королях и понтифике? — бургомистр указал на тщедушного беловолосого паренька, который морщился от света факелов в руках охраны. — Я говорю только о Доминике Флипкенсе, который перед вами.
— Прикажите отвести арестанта в комнату для допросов, господин Биверманс, — Кунц понял, что бургомистр сказал ему ровно столько, сколько сам считал нужным. — Пусть парня напоят и свяжут руки, а рядом пусть стоит палач. Я не предполагаю прибегать к пытке, но лучше, чтобы арестованный боялся. И, пожалуйста, распорядитесь пропустить туда же еще пятерых людей, которые как раз сейчас ожидают на площади. В течение ближайшего часа я надеюсь прилюдно изобличить оборотня из Брюгге, положив финал этой печальной истории с убийствами.
Глава XXV,
В Лемберг, по-русски называемый Львовом, вошли через Галицкие ворота, сразу за которыми располагался бернардинский монастырь и деревянная церковь. Феликс, не заезжая на постоялый двор, отправился к исповеди, так он соскучился по католическому обряду, которого был лишен столько времени. Отец Иеронимус, заставлявший их работать в скриптории князя Заславского, мог в иных обстоятельствах удовлетворить жажду души ван Бролина, однако, исповедоваться человеку, удерживающему их в плену, даже не пришло в голову Феликса, на которой кудрявые волосы успели отрасти до ушей.
История двухлетних скитаний по русским землям была не столько перечнем грехов молодого ван Бролина, сколько дружеской беседой, повестью о диковинах и чудесах, последним из которых была встреча с маленькой провидицей Ярославой. Друзья проводили девочку вместе с ее матерью и братом до ближайшей не разоренной деревни, где их принял под покровительство поп-схизматик.
— Не выражай свое восхищение так уж непосредственно, сын мой, — увещевал Феликса львовский бернардинец. — Бывает, что планы Господа могут внезапно открыться невинному чистому существу, но верить в колдуний, гадалок и ясновидящих есть прямая ересь. Об этом весьма недвусмысленно говорится даже и в катехизисе, где доброму католику подобает уповать на Господа и Провидение, не доверяясь магии, пусть даже и направленной к добру.
Феликс и не ожидал каких-либо откровений из уст исповедника, поэтому решил, что не стоит заставлять оставленного с лошадьми Габри ждать его еще дольше. Услышав последнее ego te absolvo,[51]ван Бролин в последний раз перекрестился и выскочил на Глинскую улицу. Оказалось, его беспокойство о друге имело под собой основания — какие-то то ли подмастерья, то ли бездельничающие отроки окружили Габри, деловито роясь в седельных сумках. Эх, пошла насмарку моя исповедь, раздраженно подумал Феликс, сваливая ударом в ухо самого наглого из приставших к другу «молодыкив», как они звались на местном диалекте русского языка. Пришлось отвесить еще пару затрещин, свернуть кому-то челюсть и выбить несколько зубов, пока «молодыкам» не стало ясно, что расклад сил перестал им благоприятствовать.
— Давай покинем этот город, — тоскливо сказал Габри, когда пространство вокруг них, наконец, опустело, — вдруг они приведут пополнение, или папаша одного из этих мерзавцев — местный профос.
Феликс глянул в пасмурное небо, тяжело вздохнул и согласился: Габри было значительно тяжелее в этом путешествии, чем ему, поэтому следовало использовать каждую возможность двигаться на запад, не задерживаясь в городах с их дорогими постоялыми дворами, рынками и конюшнями. К тому же татарские лошадки не были знакомы с подковами, и Феликс боялся, что их копыта не выдержат булыжных и каменных мостовых. Он и так волновался, что в условиях постоянной осенней сырости копыта загниют, и время от времени проверял состояние лошадиных ног, срезая уведенным из замка ножом лишнюю роговую поверхность по периметру копыт. По счастью, глубоких трещин пока не появлялось, и неприхотливые мохногривые коньки не быстро, но уверенно приближались к встающим на западе лесистым горам. Дорога на Краков проходила в основном по невысоким предгорьям, и двое друзей, якобы следующих в Ягеллонский университет, как они говорили всем встречным и попутчикам, приближались к столице Польского королевства, но вскоре им повстречались киевские купцы, которые бежали на восток от свирепствующей в Кракове чумы. Феликс был готов снова рискнуть собственной шкурой, как он уже делал, опекая больного оспой Габри, но именно мысль о рябом друге остановила его, заставив повернуть к юго-западу, — если многие еще как-то переживали оспу, то победить чуму шансов у людей того времени не было. В горных лесах по слухам водились злобные и жестокие существа, вроде тех же упырей и кобольдов, но не обходилось и без добрых людей, несколько раз дававших приют путешественникам, особенно драгоценный в ненастные ночи.
Объясняться с крестьянами становилось все труднее, поскольку славянские наречия местных жителей очень сильно отличались от московского языка, усвоенного друзьями. Так же мало помогала латынь, поскольку в горных деревнях ею владели даже не все священники. Правда, однажды их приветливо встретили в замке, хозяин которого говорил по-немецки, а в другой раз жители маленького села, расположенного в скалах, кое-как сумели донести до них, что в округе по ночам шалят «неспокойные» мертвяки. Вроде бы недавно похороненная бабка приютившего путников хозяина в полнолуние наведывается в свой бывший дом, желая забрать с собой внучат, и одного из пяти уже успела похитить.
Друзья не сильно-то верили в россказни безграмотных крестьян, однако благодарили их за кров. Феликс нередко рассчитывался за гостеприимство тушкой тетерева или зайца, добытого накануне в ночь, когда им приходилось засыпать у костра. Это была весьма щедрая плата за ночлег в сенях или в хлеву, рядом со скотиной, за горшок похлебки или каши, да ломоть хлеба.
Каково же было их изумление, когда посреди ночи в дверь избы кто-то поскребся, и снаружи донесся вроде бы детский плач. Кошачьим зрением Феликс видел, как крестится и шепчет молитву Габри, прислонившийся к стене, видел и хозяйку, рвущуюся открыть дверь, над которой висел оберег — сплетенный из трав крест. Хозяин, молодой усатый крестьянин, держал изо всех сил жену, которая выла и билась в его сильных объятиях. Те, кто был снаружи, не произносили внятных звуков, они выли, плакали, скреблись и стонали, но наутро измученная хозяйка сказала, что слышала детский голос, который говорил ей, что его обладателю холодно, и она точно знала, что голос принадлежит похищенному мальчику, хотя на момент пропажи ребенок еще не умел разговаривать. Феликс разглядывал бледное после страшной ночи лицо женщины с жалостью и сочувствием. Материнская любовь была сильнее разума и рассудка, сильнее даже страха смерти. Единственное, чем могли помочь гостеприимной семье друзья, это позвать наутро ближайшего евангелического священника — в этих горах, оказывается, восторжествовала Реформация.
— До сих пор я думал, что, чем беднее и проще население, — удивлялся Габри, — тем сильнее оно держится за привычную церковь с ее знакомыми обрядами.
— Ты был бы прав, — сказал Феликс, внимательно глядя на тропу, ведущую в долину, — если бы выбор зависел от самих крестьян. На деле же они просто следуют за выбором господина этих земель, как то вытекало из Аугсбургских принципов.[52]