Книга первая
— Пан начальник, доктор телеграфирует, что прибудет товарным в час. Вы, наверно, договорились с ним заранее?
— А вам-то какое дело? — проворчал начальник станции, взяв телеграмму.
Смущенный телеграфист поспешно отошел, сел у аппарата, погрузил длинные нервные пальцы в льняные волосы и уставился в окно на туманный осенний день. Тишина была разлита вокруг, станция, казалось, вот-вот потонет в скуке, холоде и сырости. Однообразно и усыпляюще стучал по стеклам дождь, связывая небо и землю миллиардами серых косых волокон. С невыносимой монотонностью тикали в высоком футляре часы, обращенные циферблатом к перрону.
Телеграфист не мог усидеть на месте и, покосившись на открытую дверь кабинета начальника, встал и начал ходить на цыпочках взад и вперед по комнате. Он то поглядывал на блестевшую, как зеркало, мокрую платформу, то, прижав к стеклянной двери лоб, прислушивался к звукам фортепьяно, долетавшим со второго этажа. Но ритмы этой музыки еще больше действовали ему на нервы. Он снова подсел к аппарату и принялся писать письмо:
«Мамуся, дорогая, мне так грустно, что хочется плакать. Здесь сыро, холодно, отвратительно. Я просто в отчаянии! Долго ли я буду, родная, торчать в этом Буковце? Да и нездоровится мне. Вчера болело под левой лопаткой, я натер камфарой — прошло, а вот сегодня язык совсем белый и аппетит пропал. Впрочем, утка, которую ты мне прислала, особенно начинка, бесподобна!
Корзину возвращаю. Там шесть пар грязных манжет и ботинки, которые надо починить. Мамуся, может, купишь и пришлешь светло-лиловые перчатки с черной вышивкой? Сегодня я так расстроился, что даже испугался, как бы не повредило здоровью. Помнишь зеленых лягушат, привезенных дядюшкой из Вены? Их разбила жена Анджея. Они были такие чудесные и страшно всем нравились. Мамуся, фланелевую курточку пора выслать: не сегодня-завтра наступят морозы. Покупать новую незачем, думаю…».
Пришлось сунуть письмо под бумаги: аппарат просигналил, и с катушки поползла узкая бумажная лента. Телеграфист принялся читать отпечатанные на ней знаки. В комнату меж тем вошел смотритель Сверкоский — чернявый долговязый мужчина с жиденькой растительностью на лице, беспокойными темными глазками, сутулый, в коротком светлом полушубке, высоких сапогах и капюшоне.
— Амис, иди сюда, мой песик! Амис, родной, ну подойди ко мне! — ласково стал подзывать он собачонку. Та стояла у двери, беспокойно посматривая на хозяина, затем села на пороге, завиляла хвостом, но войти побоялась.
Телеграфист крикнул Сверкоскому:
— Закрой дверь — холодно!
— Амис, что я говорю! — уже строже позвал Сверкоский.
Собачонка жалобно заскулила и поползла к его нотам: Сверкоский схватил ее за шиворот и бросил на середину комнаты. Собачонка пискнула и юркнула под клеенчатый диванчик, на который тут же уселся ее хозяин, хмурый и недовольный, как октябрьская погода. Он согнулся вдвое, словно перочинный ножик, уперся локтями в колени, опустил голову на руки и некоторое время сидел молча. Взгляд его скользнул по закиданному окурками полу, остановился на большом коричневом ящике с белой надписью «Аптечка — станция Буковец» и стал следить сперва за мухами, лениво ползавшими по полу, потом за сапогами телеграфиста, постоянно менявшими свое положение, и, наконец, за бумажной лентой, которая, разматываясь с катушки, змейкой сползала все ниже и ниже. Сверкоский тихо свистнул, подзывая пса. Амис осторожно высунул серенькую мордочку, затем, набравшись храбрости, вскочил на диван и лизнул хозяина в лицо.
— Ступай прочь! — проворчал Сверкоский, показав рукой на двери. Пес отошел, сел у порога и жалобно, почти умоляюще посмотрел своими каштановыми глазками на хозяина. Сверкоский незаметно вынул из-за пазухи ремешок, ласково взглянул на собаку, улыбнулся и тихо сказал:
— Амис, сынок, ко мне!
Собачонка подбежала с радостным визгом. Сверкоский схватил ее за шиворот и стал бить, приговаривая:
— Ну как, золотко мое, будешь слушать хозяина, а? Будешь, сынок, слушать меня, а? Будешь, а?
Пес рвался и отчаянно визжал. По его спине, покрытой короткой серебристо-дымчатой, лоснящейся, как шелк, шерстью, пробегала мелкая дрожь. Он извивался, лизал хозяину сапоги, смотрел на него умоляющими глазами, но Сверкоский вошел в раж и бил все сильнее.
— Да ты, сынок, бунтовать вздумал, а? Сейчас же замолчи, дружище, ну!
— Что вы делаете? Ни минуты покоя! — закричал начальник, выбежав из кабинета. Метнув грозный взгляд на Сверкоского, он тут же повернул обратно и дверь за ним с грохотом захлопнулась.
— Болван! — процедил сквозь зубы Сверкоский, отпустил собаку, спрятал ремень и поднялся с дивана. Амис, забившись в угол и боязливо озираясь на хозяина, принялся вылизывать себе спину. Сверкоский закурил и, пощипывая жиденькую бородку, то улыбался, с какой-то дикой издевкой поглядывая на собаку, то смотрел в окно, на полотно железной дороги, где рабочие, прикрывшись от дождя мешками, словно капюшонами, укладывали шпалы.
Продолжительное молчание нарушил телеграфист:
— Сильный дождь?
— Сильный.
— Грязи много?
— Много.
— Мерзкая осень!
— Мерзкая осень, — как эхо отозвался Сверкоский.
— Что-то зимой будет!
— Зимой будет зима.
— Я и теперь не знаю, куда себя девать: такая скука— взбеситься можно.
— Смотри не покусай со скуки моего Амиса, — язвительно заметил Сверкоский.
Услышав свое имя, пес тихо заскулил и лег у ног хозяина.
— Собачья служба. Ни людей, ни развлечений.
— Но ведь ты бываешь у этого… Гжесикевича, — усмехнулся Сверкоский.
— Это верно… Пан Анджей — человек исключительно порядочный, хоть он и не моего круга. Но он редко бывает дома, а попасть в лапы к его отцу, простому мужику, — благодарю покорно: сразу потащит в корчму, созовет всю деревню и устроит пир горой. Начнет потчевать водкой, колбасой, а напьется — лезет целоваться. — Телеграфист весь передернулся, брезгливо сплюнул. — Последний раз я думал — меня удар хватит, пришлось даже эфир нюхать; хорошо, что я всегда ношу с собой, чуть опомнился — сбежал поскорее.
— Больно ты мягкотелый, — буркнул Сверкоский, и глаза его насмешливо сверкнули.
— Вполне естественно: я ведь воспитывался не в мужицкой хате и не на улице.
— Знаем, как же, в пышных салонах, на шелковых тканях, в золоченой колыбели, с нежной, заботливой мамой, богатым дядюшкой, нянями, боннами, доктором Фелюсем — совсем как мой Амис, — ответил Сверкоский и с ненавистью поглядел на собеседника.
— Это правда, — с какой-то наивной гордостью согласился телеграфист, — но мне непонятно, что тут смешного и почему ты иронизируешь, не моя вина, что тебя воспитывали иначе. Впрочем, такое неравенство необходимо, так как…
— Да, необходимо, — поспешно перебил его Сверкоский, — если учесть, что потом все выравнивается: даже такой маменькин сынок, как Стась Бабинский, и тот должен работать, не спать по ночам, утомлять глазки, получать за все это нищенское жалованье, огорчать мамочку то жалобами на скуку, то нытьем из-за драных ботинок.
Сверкоский рассмеялся. Смех у него был горький, сухой, как скрип алмаза по стеклу. Стась Бабинский покраснел, как девушка. Его полные розовые губы вздрогнули, на глазах выступили слезы. Но он промолчал, расстегнул ворот мундира, понюхал пузырек с эфиром, потом примирительно спросил:
— У тебя нет чего-нибудь почитать?
— Я на глупости денег не трачу! — резко ответил Сверкоский.
Стась бросил на него полный сострадания взгляд и переменил тему:
— Сегодня ночью прибыл на твое имя багаж из Варшавы.
— Вот как! — Сверкоский вскочил с места. — А ты не видел — багаж в рогоже?
— Упаковка надежная. Ты что-нибудь купил?
— Где там! Откуда у меня деньги? Подарок от родных. — Сверкоский говорил торопливо, глаза у него лихорадочно блестели. — Жалею, что принял: перевозка дороже стоила, чем весь этот хлам.