Застучал аппарат. Стась прочитал телеграмму, затем вышел на перрон, ударил в станционный колокол и вернулся. — Сообщение из Кельц, вышел поезд, — сказал он явившемуся на вызов рабочему.

— Пошли, выпьем! — уже дружелюбно предложил Стасю Сверкоский.

— С удовольствием, вот только уйдет поезд. Хотя, по правде говоря, водка вредит моему здоровью.

— Пустяки, мамуся пришлет лекарства, — засмеялся Сверкоский и дружески похлопал Стася по животу. Несмотря на постоянные колкости Сверкоского, жили они в согласии.

— Слышишь, начальник опять сам с собой разговаривает.

Действительно, из соседней комнаты послышался голос Орловского: то густой, резкий, бранчливый, то тихий, покорный, почти умоляющий.

— Идиот! Напутал в бумагах — вот и рычит на себя да сам перед собой оправдывается. Не быть мне, Сверкоскому, миллионером, если не засадят его в сумасшедший дом. Вот увидишь. Это говорю я, Сверкоский: ты, Стасик, его еще мало знаешь, а я…

Он не кончил. Из комнаты вышел Орловский, возбужденный и хмурый. Его большие черные, налитые кровью глаза сверкали от возбуждения; красивое, породистое лицо, похожее на лица венецианских сенаторов кисти Тинторетто,[1] со сросшимися бровями, густой шапкой седеющих волос, пышной, спадающей на грудь бородой, упрямое и высокомерное, почти посинело в этот момент от негодования.

Молча миновав служащих, он вышел в коридор, медленно зашагал по ступенькам каменной лестницы на второй этаж. Сжав пальцы в кулак, он пробормотал что-то невразумительное себе под нос, потом чему-то улыбнулся — снисходительно и вместе с тем заносчиво.

Войдя на кухню, Орловский осмотрелся, проверил, топится ли плита, и, повернувшись к старушке кухарке, чистившей у окна картофель, вполголоса спросил:

— Панна Янина спит?

— Наверно, спит. Я мигом сбегаю, погляжу.

— Не надо, — остановил ее Орловский, прошел в столовую и заглянул из-за спущенных портьер в спальню дочери. В тусклом свете пасмурного октябрьского дня он с трудом различил бледное лицо. Она, видимо, услышала шарканье его шагов и зашевелилась. Орловский почувствовал на себе ее взгляд, смутился и попятился. Прикусив кончик бороды, постоял с минуту и вернулся в канцелярию. Там он встретил машиниста резервного локомотива Карася, кивнул ему и прошел в кабинет, прикрыв за собой дверь. Карась жил в Буковце: здесь же находился и резервный паровоз, который в любую минуту можно было выслать на помощь, если появится необходимость.

— Знаешь, Сверчик, — начал Карась, усаживаясь на ящике с медикаментами, — ты с каждым днем все больше делаешься похож на своего пса, даже линяешь. Пан Бабинский, ты человек ученый, закончил, кажется, целых три класса, скажи — Дарвин считает предками человека обезьян или собак?

— Во всяком случае, не карасей.

— О нет, такой чести я недостоин, нет, нет, недостоин! — рассмеялся Карась и, потирая руки, мелкими шажками засеменил по комнате. Его щуплое тело, остренькая бородка, узкий длинный нос, маленькие колючие глазки, огромный выпуклый лоб, редкие рыжеватые волосы, торчащие скулы, синие отмороженные уши и тонкие ножки беспрестанно двигались, прыгали, тряслись, словно все его подвижное тело, обтянутое плотным засаленным кожухом, готово было развалиться на части.

— Нет ли у тебя какой-нибудь новой книжки? — спросил его Стась.

— Есть, вчера достал, но пока сам читаю. Bon![2] Одолжу тебе. Препикантнейшая история, с перчиком! Именно то, что мы любим, пан Станислав! — Он засмеялся, оскалив зубы, потер руки, сверкнул глазами и снова забегал по комнате. — Там есть любовная сценка, сногсшибательно! Пальчики оближешь, кровь так и бурлит, когда читаешь. Придется тебе, пан Стась, эфирчиком приводить себя в чувство, а лучше, если перед чтением сделаешь на голову примочку из хрена!

— Благодарю покорно, я таких книг не читаю! — ответил Стась краснея.

— Bon, ангелочек, голубок невинный, вот и чудесненько. Напейся лучше молочка, натрись камфарой, ляг в постельку и читай Гоффман-Танскую[3] — отлично действует на сон и пищеварение. Но шутки в сторону, — добавил он серьезно. — Книги должны быть у Залеской. Она женщина образованная и красивая, как утверждает ее благоверный.

— И чудесно играет на фортепьяно! — вставил Стась и снова зарумянился.

— Что ты все краснеешь, как невинная девица? А вкус твой одобряю: к такой особе не мудрено воспылать рыцарским чувством.

— Что верно, то верно, да только эта рыбка не для жалкого карасика. Смотри, как бы тебя не съела зубастая щука.

— А ты не бойся, Сверчик! Не таких рыбок проглатывал, и было bon!

Он потер руки и засмеялся тихо, отвратительно. Стась не выдержал и отвернулся, не в силах смотреть на его сальные глазки и редкие, желтые, острые зубы, оскаленные в улыбке.

Карась нервно забегал из стороны в сторону.

— Вот был я вчера в Кельцах, — начал он снова, немного успокоившись, — и со мной произошел такой случай, ну просто… сногсшибательно! Расскажу вам, bon?

— Мы не любопытны. Оставь для своей Карасихи — будет благодарна, — прервал его Сверкоский.

— Поезд подходит! — крикнул рабочий, приоткрыв с перрона дверь.

Появился Орловский в красной фуражке, натянул безукоризненной белизны перчатки и вышел на платформу. Карась замер на ступеньках перед вокзалом. Сверкоский снова согнулся вдвое, Бабинский продолжал стучать на аппарате: он что-то записывал, передавал какое-то сообщение.

Поезд с шумом и пыхтением подкатил к станции и остановился; пустая платформа сразу оживилась; смазчики и сцепщики принялись осматривать вагоны.

Орловский, молчаливый и мрачный, прогуливался с раскрытым зонтом вдоль состава; время от времени, проходя мимо окон станционного здания, откуда непрерывным потоком текли хроматические гаммы, он нервно сдвигал брови и крепче сжимал зонт. Тревожно поглядывая на плотно закрытые угловые окна над канцелярией, он ускорял шаг, вздыхал и затем поворачивал обратно. Так он ходил до тех пор, пока паровоз снова не начал пыхтеть, покряхтывать, посвистывать и не двинулся медленно вперед, оставляя за собой клубы рыжеватого, едкого дыма, который, зацепляясь за полуобнаженные деревья станционного садика, дробился на клочья и тянулся длинным серым поясом вдоль ровной стены подступившего к железнодорожному полотну леса.

Орловский вернулся в свою комнату и закрыл за собой дверь. Сверкоский встал с дивана:

— Пошли водку пить.

— Сейчас, узнаю только, где находится пассажирский, — сказал Стась.

Сверкоский с Карасем направились в буфет. В ожидании пассажирского поезда на лавках дремало несколько продрогших евреев; за стойкой, стиснутой между шкафом и печкой, прикрывшись газетой, громко похрапывал буфетчик. В другом углу обширного грязного зала с азартом резались в карты железнодорожные рабочие.

Карась и Сверкоский прошли в соседнюю пустую комнату.

— За твое здоровье, Сверчик, за твою лошадь, твою собаку и твои темные делишки!

— Подожди, придет Бабинский — выпьем вместе.

— Bon! Скажи-ка, дружище, говорят, ты женишься на панне Зофье, или что-то в этом роде?

Сверкоский поморщился, пощипал бородку, с беспокойством посмотрел по сторонам, затем сунул пальцы в рукава и сказал:

— Чем бы я кормил благоверную? Щебнем или шпалами?

— Ну, мохом, как и коня своего.

— Смеешься… А ведь ты человек семейный и сам знаешь, сколько это стоит; впрочем, твоя-то еще ангел.

— Bon, добавь только — ангел в квадрате.

— А нынешние девицы что? Ни рыба ни мясо: где найдешь здоровую, умную, красивую, да еще бережливую хозяйку? Если и найдется такая, так за душой ни гроша. А деньги есть — нос задирает, думает — королева, и претензии какие!

— Да, ты прав: баб надо кормить, башмаки им покупать, платья, да еще развлечения подавай. Жить по-человечески хотят! Ишь чего захотели, шельмы. К тому же не любят, когда их бьют кнутом, как собак или мужиков! — смеялся Карась.

вернуться

1

Тинторетто Робусти Якопо (1518–1594) — итальянский живописец эпохи позднего Возрождения.

вернуться

2

Хорошо (франц.).

вернуться

3

Гоффман-Танская Клементина (1798–1845) — польская писательница-сентименталистка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: