— Не болтай попусту! Известно: бедней всех бед, когда денег нет. Если я бережлив и супругу хочу экономную, так это с одной целью: чтобы потом пожить по-настоящему. Вот увидишь, я еще разбогатею. Скажу тебе откровенно: тут есть одна девушка, готов я к ней посвататься хоть завтра. Я не посмотрю, что она большая цаца…
— Правду говорят, что Гжесикевич женится на дочери начальника?
Сверкоский бросил пытливый вгляд на собеседника, сгорбился, засунул руки глубже в рукава и ничего не ответил: напоминание о Гжесикевиче вызвало в нем бурю негодования.
Прибежал Стась, и они выпили.
— Я только на минутку — тороплюсь: надо подготовить почту к пассажирскому.
— Bon! Но есть еще один источник книг — панна Орловская.
— Та, которая хотела отравиться? Я ее совсем не знаю, видел один раз, когда несли из вагона в дом.
— Так ты не знаешь всей этой истории? Bon, расскажу.
— Почти ничего: я слышал, она поссорилась с отцом, поступила в театр, потом пробовала отравиться — я читал об этом в газетах. Я был уже в Буковце, когда начальник поехал за ней в Варшаву. Что это за девица?
— Сумасбродка, как и ее отец, — прошептал Сверкоский.
— Но образованна и красива, чертовски красива — величественна, как королева, изумительно сложена, взгляд опьяняющий, глаза огромные, пылкие, целовать бы только, сногсшибательно!
Карась, потирая руки и подрагивая всем телом, тихо похихикивал.
— Недурно бы еще пропустить по рюмочке. Буфетчик, шесть крепких!
— Почему сразу шесть?
— Про запас, Стах, не повредит, bon!
— Послушайте, — сказал Сверкоский, поднимая голову, — хочу вам предложить одно дельце, можно хорошо заработать.
— Bon, Сверчик, говори!
— Продается лес, недорого, за тысячу пятьсот рублей. Удобно для вывоза: у самой железной дороги. Смело можно заработать тысячу. Есть на примете и заказчик в Радоме. Давайте действовать сообща — дельце верное и выгодное.
— Покупай сам, у меня нет денег, да к тому же ты меня здорово надул зимой с углем. Дураков больше нет. Знаю, что ты за птица.
— А ты скажи, не обижусь, клянусь, не обижусь…
— Bon! Разве ты не обвел меня вокруг пальца как самый последний мерзавец, а? По-свински поступил. Эй, буфетчик, шесть крепких! — крикнул Карась.
— По-свински, говоришь? И только? Не много! — Сверкоский залился смехом. Перекосив рот и пощипывая бородку, он с насмешливой улыбочкой продолжал:
— Это ерунда, я мог бы ободрать тебя как липку, но в коммерческих делах есть тоже своя этика, мой милый!
— Жульничество, а не этика. За три месяца я потерял триста рублей! Ловко же ты у меня их выудил и переправил в свой карман.
— Купим лес — возместишь убыток.
Подумав, Карась ответил:
— Ладно, я готов стать твоим компаньоном. Где этот лес?
— В Карчмисках, у Гжесикевича, — поспешно бросил Сверкоский и принялся гладить собаку. Глаза у него блестели.
— Хи! Хи! Неделю назад его купил Щигельский и уже рубит. Хи! Хи! — Карась сорвался с места и, вздрагивая всем телом, хохотал до изнеможения. На лице его сияла радость. — Буфетчик, шесть крепких!.. Ой, Сверчик, берешься за коммерцию, а сам глуп как пробка; пытаешься всех надуть, да плутни твои легко разгадать: жульничаешь, но мелковато, плоско. Смотри, как бы не угодить за решетку.
Он выпил одну за другой все шесть рюмок, потер руки, похлопал по плечу Сверкоского покровительственно, с издевкой и удалился вместе со Стасем.
— Посмотрим… Посмотрим, — огрызнулся Сверкоский. — Жульничество, какое это жульничество? Я хочу заработать, хочу, чтоб у меня были деньги, а дураки пусть не рискуют. Амис, пойдем, сынок! Подлец этот Щигельский — такой лес перехватил!
И он с досады пнул собачонку.
Получив багаж и взвалив его на плечи рабочему, Сверкоский отправился домой. Из окна канцелярии Стась видел, как он то и дело ощупывает и гладит на ходу рогожу; видел, как он, ступая крупно, по-волчьи, беспрестанно косится по сторонам.
— Идите сюда, продиктую рапорт! — крикнул Орловский.
Стась отправился в кабинет начальника. Орловский, расхаживая по комнате, то посматривал через окна на перрон, то, всовывая голову в оконце кассы, которое выходило в коридор, к чему-то прислушивался.
— Садитесь за мой стол.
— Но…
— Без всяких «но»: это стол экспедитора.
Орловский был начальником станции. Одновременно он выполнял обязанности экспедитора.
— Разве не все равно?
— Да будет вам известно, сударь, что я собираюсь писать рапорт на экспедитора станции Буковец, значит не все равно, — сказал Орловский с раздражением.
Бабинский остолбенел:
— Вы собираетесь писать на себя рапорт? Что скажут в дирекции?
— Во всем должен быть порядок — слышите? Порядок, прежде всего порядок. Если б каждый придерживался этого принципа, никогда бы не было нареканий со стороны начальства.
Стась опустил голову. Он сожалел, что задел начальника: сколько раз он давал себе слово ни о чем его не расспрашивать и слепо выполнять распоряжения, а тут снова не выдержал.
— Пишите: «В связи с тем, что исполняющий обязанности экспедитора станции Буковец пан Орловский во время продажи билетов своим бестактным, можно сказать, грубым поведением довел пассажиров до того, что они потребовали книгу жалоб, которую при сем прилагаю, прошу высокую дирекцию наказать по заслугам виновного, дабы избежать в будущем повторения подобных случаев. Единственным оправданием экспедитора является то, что этот поступок произошел в момент серьезной болезни его дочери. Думаю, однако, что такого рода оправдания нельзя принимать во внимание, так как никому — ни дирекции, ни пассажирам — нет дела до семейной жизни чиновников, которые должны постоянно заботиться о выполнении своих служебных обязанностей».
— Но… — начал было Стась.
— Не возражать! Клянусь богом, вы, пан Бабинский, слишком много себе позволяете: когда начальство говорит, следует повиноваться и молчать!
Бабинский притих и закусил губу, вновь досадуя на себя.
— Поезд подходит! — послышался за дверью голос дежурного.
II
Стась побежал к аппарату, а Орловский вышел на перрон. Бросив взгляд на толпу пассажиров, начальник раскланялся с какими-то важными господами, за которыми на почтительном расстоянии следовал ливрейный лакей; увидев доктора, Орловский подошел к нему и молча поздоровался, потом он дал знак; звякнул колокол, послышался свисток дежурного, раздался гудок паровоза, и поезд тронулся.
— Я ждал тебя с нетерпением. Хорошо, что ты приехал. Мне кажется, Янке стало лучше, но я не уверен. Сам увидишь и скажешь. Пойдешь к ней сейчас?
Доктор, не сказав ни слова, утвердительно кивнул. Рот его был прикрыт респиратором, который черной лентой разделял на две части его бледное, худое лицо. С трудом передвигаясь в своих огромных, глубоких калошах, он сгибался под тяжестью шубы, на которую поверх толстого клетчатого пледа был наброшен еще резиновый плащ. Поминутно отдыхая и расстегивая на каждой ступеньке по одной пуговице у плаща и шубы, он медленно поднялся по лестнице. Не раздевшись в передней, он прошел в гостиную и проверил, плотно ли закрыты окна, форточки, двери.
Орловский оставил доктора перед портьерой, прикрывающей дверь в комнату Янки, и направился на кухню.
— Янова, скажите барышне — доктор приехал. Спросите, может ли она принять его?.. Подожди минутку, кухарка сейчас спросит, — обратился он к доктору, который с помощью рассыльного Роха стягивал с себя бесчисленные свои облачения, — а я на секундочку забегу в канцелярию. Когда кончишь, вели позвать меня.
Он в волнении прошелся по комнате, бросил вопросительный взгляд на доктора, покусал кончик бороды, пожал плечами и направился в канцелярию.
— Пан Бабинский, допишем рапорт! Пусть экспедитор попробует оправдаться.
Орловский диктовал Стасю, но время от времени умолкал и, став посредине комнаты, закусив кончик бороды, прислушивался к долетавшим с верхнего этажа отзвукам шагов: комната больной находилась как раз над канцелярией. Орловский догадывался, скорее почувствовал, что доктор присел у кровати, хотя не был уверен в этом: звуки шагов заглушались музыкой, доносившейся из квартиры Залеских.