— Эй, вы, тише там! — крикнул он, гневно топнув ногой.
Стась улыбнулся и ниже склонился над бумагами: ведь Залеская не могла услышать его через потолок.
Орловский опять принялся диктовать, но, не докончив, побежал домой. Он постоял немного у дверей, прислушался, затем отправился снова на перрон. Прогуливаясь, то и дело взглядывал украдкой на окна Янкиной комнаты.
Меж тем доктор, раздевшись и пригладив седеющие волосы, постучался к больной.
— Войдите! — отозвался звонкий, сильный голос.
Доктор вошел, приподнял до половины шторы, осмотрел, плотно ли закрыты окна и форточки, потом присел у кровати.
— Как вы себя чувствуете? — негромко спросил он и снял респиратор.
— Неплохо. Хотелось бы встать, — ответила Янка, вздрогнув от прикосновения холодных пальцев к ее руке. — Я очень хотела вас видеть, доктор, собиралась даже писать вам сегодня.
Ее голос временами прерывался и переходил в неприятное хрипение; тогда она умолкала, вздыхала, и голос возвращался. Но в ее огромных черных глазах светилась затаенная мука. Она слегка приподнялась и, подхватив свои пышные, золотистые, как зрелая пшеница, рассыпавшиеся по постели волосы, связала их греческим узлом.
— Я здорова, — сказала Янка. — Только в горле и груди иногда чувствую острую боль, иногда не хватает голоса; теперь это случается реже. Да, я здорова, но очень скучаю. Вы останетесь обедать, доктор? У меня к вам просьба. — Кровь на мгновение прилила к ее бледному, как мел, лицу.
— Останусь. Я к вашим услугам.
Доктор встал и пошел на кухню. Янка проводила его взглядом и, когда он вернулся, вопросительно посмотрела на него.
— Я велел подать обед пораньше, чтобы успеть на поезд, — усаживаясь, пояснил доктор. — Я еще раз внимательно осмотрю вас, а вы тем временем расскажете о своей просьбе.
Янка была благодарна ему: она понимала, что не смогла бы говорить свободно обо всем, если бы чувствовала на себе его проницательный взгляд.
Доктор тщательно осматривал ее, попутно задавал вопросы, от которых она невольно отворачивала лицо к стене, кусала губы и отвечала так тихо, что он едва мог расслышать. Консультация продолжалась долго.
— Отец все знает? Все?
— Кажется, нет.
Доктор выпрямился и нахмурил брови. Глаза Янки потемнели. Она опустила голову.
— Разве обязательно говорить ему об этом? — выдавила она из себя, сдерживая с трудом волнение. — Вы наш старый, лучший друг, вы знали меня еще девочкой. Я дорожу вашим мнением и поступлю так, как вы посоветуете. — Янка смолкла. Губы ее дрожали. — Я бы не хотела лгать и рассказала бы ему все — будь что будет, но… боюсь. Он прежде относился ко мне с ненавистью и был неправ. Но если бы… если бы он узнал теперь обо всем, то… — она судорожно сжала пальцы и тяжело задышала: жгучая боль разлилась по телу. Немного оправившись, Янка заговорила снова глухим от волнения голосом:
— Мне жаль отца, очень жаль.
— Это хорошо, что вы его жалеете. Он вас любит. Может быть, это сумасшедшая любовь, но любовь.
Вдруг ее осенила ужасная мысль.
— Вполне ли здоров отец? — спросила она поспешно, впиваясь глазами в лицо доктора.
— Нет… И поэтому его надо беречь. Не расстраивать, иначе…
— Говорите, говорите, но только откровенно: я чувствую себя достаточно сильной, чтобы услышать правду. Я хочу, я должна ее услышать. Меня тревожит состояние отца, я вижу столько странных, почти ужасных симптомов, что боюсь за него.
— Не все обстоит благополучно. Его деспотизм, раздражительность… Да и эти беседы со своим двойником… Мне рассказывали о его странных рапортах.
— Чем все это кончится?
— Не знаю. Знаю только одно — ему не следует ничего говорить, ничего, — ответил он коротко.
— А если он захочет узнать? — спросила она твердо, точно уже вознамерилась сказать отцу всю правду.
— Даже и в этом случае не следует ничего говорить. Правда иногда бывает преступлением и тоже убивает. Конечно, если для вас отец ничего не значит, скажите ему все, убейте его сразу — вы почувствуете облегчение, развяжете себе руки. — Эти слова он произнес торопливо, с чувством гнева, затем надел респиратор и тяжело опустился на стул.
Янка долго вглядывалась в доктора; на ее красивом похудевшем, бледном лице отражались то боль, то горечь воспоминаний, то беспокойство. Янка вдруг помрачнела, ее охватила глубокая апатия. Как видно, она решила покориться судьбе.
— Что вы думаете обо мне? — спросила она.
Ей захотелось услышать теплые слова утешения, сочувствия, прощения; она готова была открыть сердце, дать выход гнетущим ее чувствам, боли, броситься кому-нибудь на грудь и выплакать всю горечь своей жизни, накипевшую скорбь. В эту минуту она чувствовала себя такой слабой, беззащитной и обиженной, что слезы принесли бы ей облегчение. Но доктор долго молчал, тер свой нос, приглаживал волосы, смотрел в окно, наконец снял респиратор, пожал ей руку и сказал:
— Ты очень несчастна, дитя мое, и мне тебя искренне жаль, как собственную дочь.
— О… доктор!..
Больше она не могла вымолвить ни слова, прижала его руку к губам и, обессилев, упала на подушку; слезы, рожденные страданием, полились из ее глаз, и такой неожиданный прилив жалости почувствовала она к себе, что не заметила, как вышел доктор. Ничего не слыша и не понимая, она лежала без движения, почти без памяти, каждым нервом ощущая огромную скорбь и глухую боль.
Она очнулась только тогда, когда кухарка поставила обед на маленьком столике у ее кровати.
— Отнесите обратно, Янова, мне не хочется есть.
— Так вы же, барышня, со вчерашнего дня не брали ни крошки в рот. Слыханное ли дело морить себя голодом? Я вот тоже больна. И бок прихватило, мутит — прямо-таки свет не мил.
Янова опустила шторы, унесла еду и снова запричитала.
— И никаких-то средств нет против этой хвори. Может, ваше лекарство, барышня, мне поможет, а?
— Напейтесь водки, Янова, сразу все пройдет.
— Водки? А и то правда. Водки! Ох, люди добрые! Неужто и впрямь водки? А ведь я-то папаше вашему, благодетелю, обещала ни капли в рот не брать, да и дочь мне запретила, но уж коли вы говорите — поможет, значит, поможет.
— Будет, Янова. Ступайте, — нетерпеливо проговорила Янка.
— Иду, иду! Вот и дочь мне часто так говорит. Иду, иду! Водки! Ну да, если вместо лекарства самую малость, то греха не будет…
Она вышла. В ту же минуту скрипнула дверца буфета и звякнул стакан.
Янка прислушивалась к долетавшим из гостиной голосам.
Доктор пообедал. Вскоре пришел Орловский и стал его расспрашивать о Янке.
— Она чувствует себя хорошо, может вставать; впрочем, все, что надлежит ей делать и принимать, я написал вот здесь — возьми.
Орловский внимательно прочитал написанное.
— Все идет пока отлично, только ты не кричи на нее: возвращение болезни ее погубит, — сказал доктор. Увидев, что Орловский покраснел от гнева и приготовился спорить, он прикрыл рот респиратором и сел за стол.
— По-твоему, я готов ее погубить, из-за меня она болеет, а? Кричу на нее, да?
«Успокойся, больше всего виноват ты сам», — написал доктор карандашом на бумаге.
— Значит, по-твоему, виноват я, я! — закричал Орловский, скомкал записку, бросил на пол и растоптал. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки, как бы собираясь протестовать, но вдруг сел у окна, забарабанил пальцами по стеклу, открыл форточку и крикнул рабочему, стоявшему на перроне:
— Сигнал из Стшемениц! Не слышишь, болван, пассажирский вышел! — Потом с треском захлопнул форточку, вернулся на прежнее место, закурил, но тут же со злобой швырнул папиросу в печь и принялся расхаживать по комнате. Его лицо покрылось красными пятнами. Он то и дело кусал кончик бороды, дергал плечами, беспокойно оглядывался вокруг и избегал смотреть в лицо доктору.
— Неправда! Все, что я делал для нее, все мои поступки имели одну цель — ее счастье. Неправда! Неправда! — крикнул он и яростно стукнул кулаком по столу.
«Ты выгнал ее из дому тоже ради ее счастья?» — написал доктор.