Наконец мы собрались. Но отъезжали мы от берега Камаранга, и американцу пришлось выгрузиться из моторной лодки, в которой он уже так прочно обосновался, оставив пакеты, подняться на холм, пройти через взлетно-посадочную полосу и спуститься вниз к камарангскому берегу.
Отчалили. На носу лодки стоял индеец; потом он уселся на весло, положенное на борта, и больше не шевелился. Меня завораживала его неподвижность, а однообразие поездки — неизменный шум, неизменная река — делало ее почти непереносимой. Час за часом я должен был видеть прямо перед собой эту широкую спину в голубом шерстяном свитере, эти неподвижные резиновые сапоги, эти руки, лежащие на весле. Я сфотографировал его несколько раз, зарисовал и снова сфотографировал. Он должен был предупреждать об опасностях, в особенности о потопленных деревьях, которыми сплошь замусорены речные берега. То ли ему, то ли нам повезло: за целый день он не издал ни одного предупредительного выкрика.
Гладкая вода была черной с тепло-коричневыми оттенками; узкая река с покрытыми лесом берегами казалась запертой. Иногда мы встречали лодки с индейцами, которые были светлее и красивее, чем индейцы в Рупунуни. Пришвартованная лодка из древесной коры и неровная тропинка вверх по берегу с натоптанными коричневыми земляными ступенями указывала, что тут чей-то дом. Низкое сооружение из древесных ветвей, похожее на стойку ворот, отмечало место для отдыха. Птицы, всегда парами, играли возле лодки: большие серые и маленькие с иссиня-черными крыльями и белыми грудками. Доктор Талбот сказал, что когда он впервые ехал вверх по Камарангу, серые птицы оставались возле лодки всю дорогу. Теперь они летели на сто или больше ярдов впереди, потому что индейцы стреляют в них ради забавы. И правда, с кормы поднялся индеец с винтовкой, его друзья что-то говорили и сопели в ожидании, лодка замедлила ход, чтобы он мог занять позицию на носу, перед нашим неподвижным сторожем. Индеец повернулся к нам и расплылся в улыбке. «Не обращайте внимания, — раздраженно сказал Талбот, отворачиваясь, — это чтобы порисоваться».
Я и не обращал никакого внимания и постарался вместо этого сделать какао на речной воде, которая, как сказал доктор Талбот с почти собственнической гордостью, была вполне чистой. Американец, который сидел теперь позади нас, коротко отказался: он не хотел использовать «чужую еду». Доктор Талбот уронил чашку, когда пытался зачерпнуть воду из реки. Однако холодное какао было сделано, — речная вода цветом была почти что vin arrosé, — и я уже подносил чашку к губам, когда услышал винтовочный выстрел и залил какао брюки и рубашку. Индейцы разочарованно вздохнули: птица не попалась. Позже, пытаясь ополоснуть чашку, я уронил ее. За спиной я слышал, как американец дует и прихлебывает из чашки горячий кофе, налитый в термоса, который он приготовил еще с утра. А еще он ел вкусные бутерброды из герметических целлофановых пакетов.
В полдень мы остановились у деревни, которая, понижая уровень наших притязаний на то, чтобы считать себя настоящими путешественниками, состояла из ряда опрятных домов из дерева и рифленого железа. Это было отделение миссии Параима. Американец пощелкал фотоаппаратом, и каким-то изощренным окольным путем, привлекшим к себе немало общего удивления и интереса, приступил к отправлениям некоторых естественных надобностей. Индейцы купили хлеб из маниоки[20], белые волнистые круги около двух футов шириной и в полдюйма толщиной, с которыми они чрезвычайно просто обращались, свертывая их в трубочку и запихивая в углы корзин. Доктор Талбот тоже купил такой диск; его принес к лодке очень маленький мальчик, которого диск наполовину закрывал. Я попробовал кусочек. Хлеб был жесткий и грубый, с кислым запахом и почти безвкусный. У нашего «голубосвитерного» сторожа между двумя такими хлебными досками лежало несколько кусков мяса. В его лице читалось наслаждение. Он уселся на весло; кто-то передал ему миску риса с красными крапинками, и он ел его черпаком из куска этого хлеба.
Огромные коричневые и серые глыбы, огромные разбитые валуны, обтесанные, резные, стали появляться теперь по речным берегам. Иногда они были квадратные, громадные, потрескавшиеся: они казались руинами построенных гигантами фортификационных сооружений. На этих камнях, на почве всего в несколько дюймов, росли огромные лесные деревья, их корни распространялись во все стороны, так что вся почва, казалось, была создана из корней, а деревья вырастали словно из ничего. Множество деревьев повалилось в реку, их зеленые, белые и черные стволы создавали со своими отражениями аккуратные буквы V, а также сложные узоры из ломаных ветвей и отдельных белых пней. Лианы висели на лесной стене как спутанный клубок белых кабелей, иногда падавших вниз плашмя и продолжавшихся в своем отражении. Это пейзаж не для фотоаппарата: тропический лес лучше передается гравюрами на стали из прошлого века.
Все притихли, доктор Талбот читал какой-то роман в бумажной обложке, о котором я никогда не слышал. Я вынул свою книжку, пингвиновское издание «Имморалиста» — я читал его из чувства долга и мучился с ним по заслугам, — и мгновенно забеспокоился о названии, которое может быть понято как непристойное. Доктор Талбот предупредил меня о запретах, действующих в миссии, на катере которой мы ехали: сигареты нельзя, алкоголь нельзя, кофе, чай, перец, мясо, рыбу тоже нельзя, петь и свистеть тоже нельзя, только церковные гимны. Мы уже нарушили несколько правил. Американец пил кофе, а я постоянно прикладывался к виски, чтобы заглушить неприятное ощущение от намокшей в какао одежды. А еще я курил.
Держась между скал, крича что-то индейцам на берегу, мы добрались до волока. Слышался рев водопада. Солнце освещало один берег, и вода, которая в тени была черной, стала цвета вина в поднятом к свету бокале, с танцующими светящимися пылинками. Лодку разгрузили. Доктор Талбот и я доверили свой багаж индейцам и с трудом стали пробираться по грязи между высокими прямыми белыми деревьями разного охвата. Несколько раз мы поскользнулись. Американец не допустил, чтобы кто-то прикасался к его пакетам; обвесившись ими, он медленно, очень медленно, покачиваясь еще сильнее, чем на аэродроме Аткинсона, нашаривал путь по хлюпающей грязи. Мы ждали его на другой стороне; и когда, после долгих минут, он появился, на его помятом, усталом лице не было признаков ни одержанной победы, ни принесенной жертвы.
Наше путешествие почти закончилось. Через несколько минут мы были рядом с Параимой. Деревня лежала слева, в другую сторону — расчищенное взлетное поле. Палмер, английский атташе по вопросам сельского хозяйства, человек хрупкого телосложения, едва за двадцать, одетый в брюки цвета хаки, холщовые туфли и большую соломенную шляпу, вышел на берег, чтобы поприветствовать нас. Особенно он был рад доктору Талботу: в миссии было много больных, и даже пастора с семьей болезнь не обошла. Доктор Талбот выгрузился вместе с книгами и зонтиком; он останавливался в доме деревенского головы. Мы прошли еще несколько сотен ярдов до миссии и увидели на берегу двоих детей в плавках, белокожих, светловолосых и веснушчатых — поразительное зрелище после целого дня на реке, в лесу, среди индейских лиц.
«Вы кто?» — спросил мальчик постарше, предупреждая мой вопрос. Его американский акцент добавил нереальности всей этой встрече и сделал немного дерзким простои и законный вопрос.
Его отец, пастор, моложавый, высокий, худой, с очками на носу, спустился с высокого берега к черной воде.
«Меня зовут Винтер», — сказал американец, протягивая вперед бугристую, неожиданно большую руку. Сравнив его акцент с акцентом пастора, я понял, до какой невероятной степени мистер Винтер южанин.
Мы вскарабкались вверх по берегу. Миссия, целый комплекс деревянных строений, расположенных кругом, стояла на склоне, на конце большой росчисти, еще топорщащейся пнями, что указывало скорее на опустошение, чем на развитие. Большие валуны, такие, как мы видели на реке, вросли в землю. Кое-где догорали корни деревьев: пламени не было — густой белый дым.
20
Маниока — быстрорастущий кустарник с корнями-клубнями (длиной в 1 метр), богатыми крахмалом, из которых получают муку.