Гухуге нерешительно постучал. Дверь тяжело, медленно, но без скрипа отворилась, и густой низкий голос строго спросил сквозь усы:

— Вы кто такие? Абитуриенты?

Абитуриенты… Такого слова ребята еще не знали. Может быть, это название какого-нибудь народа?

— Мы… Мы — чукчи, — ответил Гухуге.

Страж помедлил и протянул:

— Ах, чукчи! — и дверь медленно закрылась.

Усталые путники несколько минут молча стояли перед закрытой дверью.

— Что же ты! — упрекнул товарища Коравье. — Надо было сказать, что мы приехали учиться. И потом — какой же ты чукча? Ты же эскимос, иннуит!

— Какая разница! — разочарованно сплюнул в сторону Гухуге. — Вот тебе и хваленое русское гостеприимство! Ну что будем делать? Постучим еще?

— Нет, — решил Гэмо. — Стучать больше не будем. Где-нибудь скоротаем ночь. Этот человек — швейцар! Страж!

— Видимо, первые такие стражи приглашались из Швейцарии, — предположил Коравье, который готовил себя в историки.

Швейцар-адмирал за стеклом с настороженным любопытством посматривал на ребят, пока они не отошли подальше от негостеприимной стеклянной двери.

Здешний дождь отличался тем, что весь окружающий воздух был пронизан, пропитан влагой, сочащейся отовсюду. Привычных, обыкновенных капель не было. Потолкавшись на набережной, остерегаясь углубляться в каменные ущелья улиц, ребята пристроились под египетскими сфинксами напротив Академии художеств.

Гэмо почти не спал. Он думал, что с рассветом, который с трудом пробивался сквозь сырую пелену, для него начнется не только новый день, но и совершенно новая жизнь, непохожая на ту, которая осталась в древнем Уэлене.

На северном факультете для коренных жителей конкурса не было, и вступительные экзамены оказались скорее формальностью, нежели суровым испытанием. После зачисления всех троих отправили, как это делали со всеми первокурсниками, на уборку урожая.

В деревню приехали ночью, и под утро Гэмо вдруг услышал за тонкими стенами сенного сарая истошный вопль, зовущий на помощь. Он вышел в рассветные сумерки и увидел на покосившемся заборе пеструю, будто нарочно раскрашенную птицу. Широко раскрыв клюв, птица продолжала громко вопить, и Гэмо догадался, что это хорошо описанный в русской литературе петух, а его крик — знаменитое петушиное пение… Гэмо громко рассмеялся, и петух, обиженно скосив на него глаз, затряс красным гребнем и завопил пуще прежнего.

Ребята проработали в деревне только два дня.

Назначенный возчиком Коравье боялся подойти к лошади, а Гухуге, чтобы избежать встречи с коровами, прятался в сенном сарае. Гэмо никак не мог связать сноп, который, несмотря на все его старания, рассыпался в его руках. Руководитель университетской группы распорядился отправить студентов обратно в Ленинград.

Полдня прождали попутный поезд в районном центре Колосово.

Прогуливаясь по улицам ничем не примечательного поселка, Гэмо набрел на домик редакции районной газеты «Колосовская правда» и долго стоял перед ним, вспоминая редакционный домик в бухте Лаврентия, который он побелил известью, заработав деньги на следующий этап своего долгого пути в Ленинградский университет. Наверное, хорошо работать в этой маленькой газете, писать о новостях района, о том, как чукчи приехали в русскую деревню Тресковицы…

Незнамов остановился перед входом на филфак университета. Мимо него сновали студенты и преподаватели. Хорошо, что не надо предъявлять никакого документа для входа в здание. Два марша широкой лестницы вели на второй этаж. Незнамов поднялся и очутился в обширном помещении, куда выходили двери аудиторий. В простенках между дверей висели доски с объявлениями, и даже нечто вроде портретной галереи знаменитых выпускников филологического факультета. Среди них не оказалось имени Юрия Гэмо.

Незнамов спустился обратно в вестибюль: там должна была быть дверь, ведущая во двор. Двери не было…

А там во дворе, в начале пятидесятых, располагалось общежитие, где в одной из комнат Гэмо получил койку. Студентов-северян раскидали по разным комнатам, смешали со студентами других факультетов. В общем-то, это было правильно: привыкание к жизни в большом городе протекало гораздо быстрее. В комнате проживали, в основном, филологи, но был один экономист, слепой аспирант Самцов, который каждый раз, входя в комнату, палкой попадал на постель Гэмо и ворошил, оставляя на наволочке темные, грязные пятна. Сделать ему замечание не поворачивался язык: Гэмо просто стал закрывать свою постель старыми газетами. Слепой наизусть знал «Капитал» Маркса и на спор безошибочно цитировал оттуда целые куски. С Гэмо соседствовал еще один примечательный человек: Павел Булгаков — студент восточного факультета, самостоятельно изучивший древнееврейский язык и игравший на рояле в нижней комнате отдыха прелюды и мазурки Шопена. Павел поражал невероятной худобой и такой рваной одеждой, которая даже среди небогато одетых ребят выделялась вызывающей неопрятностью и лохмотьями. Вместо нижнего белья Булгаков носил какие-то фрагменты кальсон и рубашки, почти не прикрывавшие его тела. Рядом с большой комнатой с роялем, где порой по вечерам разучивали входившие тогда в моду бальные танцы, в небольшом закутке жил студент-филолог Дутов с женой и маленькой дочкой. Звеня медалями, Дутов проворно передвигался на протезах, и все обитатели общежития уважительно называли его «наш Маресьев».

Два иностранца — венгр Ласло и чех Иржи, по прозвищу Партизан, завершали список жильцов комнаты. Иржи в военные годы партизанил в Югославии и привез роскошное кожаное пальто, снятое с немецкого офицера. Это пальто часто выручало обитателей четвертой комнаты: Иржи охотно одалживал его попавшему в затруднительное положение студенту, и тот его относил в Василеостровский ломбард на Восьмой линии.

Лекции читались в здании филологического факультета, так что далеко ходить не было нужды.

Большинство преподавателей северных языков еще недавно, на заре установления Советской власти на окраинах страны, учительствовали в первых туземных и таежных школах, выучились местным языкам, создавали и внедряли письменность среди кочевых народов и охотников.

Петр Яковлевич Скорик в двадцатые годы работал в Уэлене, и его хорошо помнили в родном селе Гэмо. Кроме научной работы и преподавания, Скорик создавал учебники для чукотских школ. Он вовлек в работу и Гэмо, сделав его соавтором новой книги для чтения на чукотском языке.

Иностранный язык в университете можно было выбрать по желанию, и Гэмо выбрал английский. Когда-то его преподавала в уэленской школе мать директора — Прасковья Кузьминична. Старики-чукчи, плававшие на американских китобойных судах, любили поболтать с ней, вспоминая посещения больших американских городов, где самым поразительным было обилие полисменов и негров.

Преподавание английского языка, очевидно, являлось уделом женщин. Университетский курс английского читала Софья Петровна Уайт, поразительно напоминавшая англичанку из рассказа Чехова «Дочь Альбиона». Гэмо даже отважился спросить ее, не британского ли она происхождения, на что пожилая дама с сильно напудренным носом ответила:

— Мои предки приехали из Англии служить на русский флот еще во времена Петра Великого!

Темные, почти неразличимые портреты предков висели в комнате Софьи Петровны на улице Герцена, куда Гэмо любил приходить сдавать домашнее чтение. Хозяйка угощала студента крепким чаем с молоком, заваренным «по-английски».

Историю исследования Советской Арктики читал профессор Визе, открыватель новых земель в Ледовитом океане: его именем даже был назван клочок суши, покрытой вечными льдами. Профессор уже был стар, едва передвигал ноги. Он приезжал на факультет в личной автомашине, что было редкостью в те годы, и шофер помогал ему подниматься по ступеням. Усевшись за кафедру, Визе принимался читать вслух собственную книгу «Моря Советской Арктики», изредка отвлекаясь и оживляясь, когда вдруг на него накатывали волны воспоминаний времен арктической молодости. Для описаний берегов Ледовитого океана излюбленным эпитетом у него было определение «унылые».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: