Встав на колени, она вытаскивала прихваченную из дома свечу, тихонько, влажными пальцами оправляла фитиль.
Не колебалось робкое пламя на могиле поэта, его защищали стекла запотевшего от дождей фонаря.
— Где ты была?
— Гуляла.
— Да какие-такие гулянки в грозу?! С ума от тебя сойдешь.
— Мама, а я — лягушка. Сама меня такой родила, а теперь смеешься. Это же гены, мама!
— Че-го?!
— Гены, гены! — шутливо и нежно, словно недавно еще не захлопнула двери перед носом матери, отвечала Кира.
Итак, Иван Иванович, насвистывая, готовил под клеевую стены и потолок, а Сева, его подручный, сосредоточенно циклевал пол.
В комнату вошла Кира и увидела незнакомого юношу.
Гроза и дождь в этот день пришли неожиданно. Облепившее Киру влажное платье выдавало ее резкую худобу. С волос стекала вода, лицо было мокрое, напряженное, как у ныряльщицы.
— Ты словно чуешь грозу, — покачав головой, сказал отец.
— Угу.
— Поди-ка переоденься… Простынешь, Кира.
— Ладно. Сейчас.
Прислонилась к двери, скрестила руки по наполеоновски, задумчиво и небрежно перекинула ногу на ногу. (Ноги в больших туфлях, чуть искривленных. Походка у Киры была косолапая.)
На светлой двери красиво вырисовывался силуэт девочки в юбке выше колен, с поэтическими ногами «тонколодыжной нимфы».
Стояла, щурилась, разглядывая незнакомого малого. И вдруг сказала лениво:
— Я знаю, что вы студент и что ваша фамилия — Костырик… А почему бы вам, собственно, не поменять фамилии?
— Недосуг, — ответил студент.
— Иди-ка лучше переоденься! — прикрикнул отец.
— Иду. Ушла.
— Мама! Если б ты только видела Фалька, — послышалось из соседней комнаты. — Нет. Ты не можешь себе представить, как это остро́!
(Кирина мама, Марья Ивановна, только тем и была озабочена, как бы ей повидать Фалька. Она с ним, понимаете ли, пивала чаи. Она имела полное разумение о том, кто такое Фальк.)
— Супу хочешь?
— Ну что ты, мама.
— А гречневой каши?
— Да нет же. Какие каши?!!
— Ты у нас вроде Кащея бессмертного. Отощала, одни мослы. Разве можно — с утра не евши?
— Мама!.. Ну как ты можешь?!! Я… Я…
Сделалось тихо.
Минут десять спустя, подколов волосы и надев розовое платье с белым воротником, Кира снова вошла в ту комнату, где колдовали отец и его помощник.
Студент был среднего роста, широк в плечах. Красивый? Пожалуй. Волосы — коротко стрижены, очень коротко, как соответствовало моде (архитекторы — свободные и перегруженные работой, развитые и ограниченные, — все, как один, — пижоны).
— Костырик! Вы уже были на выставке Фалька?
— Нет, — ответил он, не поднимая на нее глаз. — Я бывал у них на дому, у вдовы художника. Интересно, конечно… Но, говорят, на выставке он бедновато представлен…
Сева был несколько озадачен. Но продолжал старательно циклевать пол. Видно, очень любил работать.
Каждый любит то, что хорошо ему удается. Не иначе как студенту Костырику хорошо удавалась циклевка полов.
…А Кире — обратить на себя внимание любого, пусть самого упрямого человека.
Она уронила книгу.
Сева не поднял головы.
Задела стол. Лампа, стоявшая на столе, со стуком грохнулась о стул.
— Кирилл, ты рехнулся? — спросил отец.
— Я с ума сошел, — ответила Кира.
Сева не оглянулся, не сдвинулся с места. Продолжал циклевать пол.
«Он — корова!» — решила Кира, разглядывая красивое, хорошо слепленное, наклоненное к полу лицо студента. «Корова!.. Корова!..» — И вышла из комнаты.
Эх, если б Сева видел, с каким аппетитом Кира хлебала суп и уписывала гречневую кашу с поджаренным луком.
Он не видел этого… А вдруг он и гитары не слышал и грудного, неожиданно низкого голоса?
— До свиданья, Иван Иваныч. До завтра. В половине шестого, так, что ли?
Из соображений практичности потолок в кухне решили окрасить масляной краской. Споткнулись на цветовом решении стен.
— Пижон! — усмехался Зиновьев. — Ведь надоест, надоест… Утомит глаз. Ладно. Ну, а что там слышно новенького, как его… ну на вашем архитектурном фронте?
— Я уже вам говорил про балконную дверь из сплошного стекла?
— Действительно. Говорил… Нет! Для нас не пойдет… Во-первых, мы — север, а не Флорида. А второе — кое-кто задастся вопросом: «А не рехнулся ли, делом, Зиновьев на заграничной почве?» — «Он и до Запада был «с приветом», не замечали?..» Эх-эх… Ну был бы ты, Костырик, хоть со второго курса!.. Мы бы не только мою квартиру — мы бы, может, всю Москву перекомпоновали на новый лад. А так — втянусь… А дальше что? Спросят: «Где твой советчик, товарищ Зиновьев?» — «Где? Очень просто. Выбыл в архитектора…» — «Ребята, а мастер Зиновьев где?» — «А вон там. На своей стремянке. Остался с похлебкой… При бороде!»
…Перед окраской кухонного потолка пол из пластика следовало тщательно застелить.
Явилась Кира, внесла газеты и мешковину.
Была она одета для этого случая следующим образом: узкая юбка, английская мужская рубаха (непрозрачный нейлон), широкая клетчатая жилетка. Жилетку Кира сшила сама. Очень свободная, она скрывала Кирину худобу и сутулость.
— Какая досада, папа, — вздыхая, сказала Кира, расстилая по полу газету… — У меня на сегодня билеты в кино на «Красную бороду», а Зойку из дома не выпускают. Домострой! У ее матери мания преследования… Ее надо отправить к Фрейду. Вчера она побила Зойку по морде… Я бы на Зойкином месте с собой покончила.
— Эко ты, дочка, дешево ценишь жизнь.
— Да. Дешево… Но я завещаю, чтобы меня кремировали, а пепел развеяли над сосновым бором. Запомнил?
— Костырик, слыхал, до чего умна?! Самая вредная изо всех из моих детей! Ну?! А как же с этим… с «Зеленою бородой»? — подмигнул он дочери с высоты стремянки. — Мне, что ли, прикажешь с тобой пойти, а то как бы твоим пеплом не пришлось удобрять леса?
— При чем тут ты? — пожав плечами, ответила дочь. — Я просто делюсь, вот и все!.. Зойку жаль… Потому что Зойкина мать — садистка.
— Зря не побьют. Это будьте спокойны. Небось знала, за что побила. Мать! Не чужой человек.
— Папа, ты так говоришь, как будто бы избиваешь нас каждый день.
— Не надо — не бью. Надо будет — так излупцую, как Сидорову козу, — рассеянно и певуче ответил Иван Иванович. — А сеанс-то какой?.. В часу, говорю, котором?
— В девять тридцать.
— Может, Сева пойдет на эту, как его… «Синюю бороду»? Пойдешь, что ли?
— Да что вы! Некогда. Большое спасибо. Как-нибудь в другой раз.
— Ладно, будет тебе… Всей работы все равно не переработаешь.
Сева молчал.
— Пойдет, Кируша. Что ж так… Нельзя, чтобы каждый день до самой, до поздней ночи.
— Как хотите, Иван Иваныч.
— Зачем ты его заставляешь, папа? Ведь ему совершенно не интересно!
— Что-о-о?! Тебе интересно, а Всеволоду неинтересно? Да ты понимаешь, что говоришь?
— Если б ты знал, как трудно было достать билеты. Как много желающих! До начала сеанса еще два часа с четвертью. Я кого-нибудь вызвоню!
— Что-о-о?
— Хорошо бы… А то я и переодеться-то не успею. Неудобно в рабочих брюках и куртке.
— Да будет, будет тебе, Костырик, — огорчился Иван Иваныч. — Приоденешься как-нибудь в другой раз… Все гуляют, а ты работать?.. Весна! Гуляй. Я смолоду, как бы это выразить… Я вроде бы поэнергичней был. Мы хорошо гуляли. Красиво гуляли. А на нее ты внимания не обращай. Она ж не со зла. Просто набалована до невозможности. Да и какой тебе оппонент — школьник?
Сделав великое одолжение Иван Иванычу и согласившись пойти в кино с его дочкой, Сева съездил домой и переоделся: отутюжил единственную пару выходных брюк, начистил полуботинки (еще вполне элегантные, современной формы, с туповатыми и вместе вытянутыми носами), надел импортный пиджачок.