Когда он вернулся к Зиновьевым, Иван Иваныч уже по третьему разу обрабатывал стены над чешским кафелем.

— Учитель! Вот кнопки… Для детской. Гляньте! По-моему — блеск.

— Ого-о-о! А где ты такими разжился?

— На заводе у бати. Да и много ли надо для детской? Штук тридцать-сорок — у них небольшая дверь.

— Не знаешь моих бандитов. Обивать будем с двух сторон, иначе не достигнуть звуковой изоляции.

Замолчали.

Отвернувшись от Севы, Зиновьев энергично орудовал щетками.

И вдруг щетки в руках Зиновьева на минуту остановились.

— Сева, а может, для стен светло?.. Светловато, а? Да ладно! Кухня — не филармония.

Скрипнула дверь, вошла Кира.

— Отец! У меня немыслимо болит голова.

— То есть как это так «немыслимо»? Может, простыла? Ну так легла бы, сказала матери.

— Нет. Не стану ее волновать. Сева! Привет. То есть, извините, пожалуйста, добрый вечер. Я все перепутала, перепутала… Так болит голова!

Ее лицо искривилось, изображая боль. (Стало похоже, будто не Кира, а Сева купил билеты и долго-долго ее упрашивал… И она с трудом согласилась, что называется — снизошла, а теперь колеблется… Но отказать, если ты уже обещал, невежливо, нехорошо!.. Правда?)

— Ну что ж… Я охотно пойду один. Отдыхайте, Кира. Хорошо бы, знаете ли, выпить малинки и пропотеть.

— Я не пью малинок… И не потею!..

— А что вы пьете, когда простужаетесь? Самогон?

— Да вы не сердитесь! Не надо… — И шепотом: — Не в моих привычках ранить людей. Всем нужны тепло, доброта.

— Ха-ха-ха! — глядя в лицо этой лгунье и фарисейке, не удержавшись, захохотал Костырик.

— Ну как?.. Прошла там у вас голова, что ли? — спросил из кухни Зиновьев.

— Не совсем, папа. Попробую погулять.

Когда оба они, не глядя один на другого, спускались с лестницы, навстречу им поднялась девочка. Белокурая, толстощекая…

— Здравствуй, Кирок!

— Зойка, ты, как всегда, опаздываешь. Я уже отдала билет…

— А может, мне зайцем, Кирочек, как в прошлый раз?

— Не знаю, что тебе посоветовать… Нет! Я бы на твоем месте не стала этого делать.

— Скажите, пожалуйста, Зоя, это вас сегодня избила мама? — спросил Костырик.

— Меня?! За что?.. И как вам только не стыдно?.. Что я вам сделала? Вы меня видите в первый раз, в первый раз!

И толстая девочка, разрыдавшись, сбежала с лестницы.

— Это же совершенно другая Зоя, — огорченно сказала Кира. — У нас в классе — четыре Зои. Это жестоко, жестоко! У нее плохая фигура. Она так уязвима!

— Кира! Ты скоро бросишь валять петрушку?.. Или я поверну домой. Отчего ты нас всех считаешь за дураков?

— Зачем же всех?.. Не всех. Ну? Как ты решил? Домой?.. А если в кино, так давай побыстрей на троллейбусную остановку.

— Могу тебе предложить такси. Не хочешь?.. А может, тебе желательно у меня на закорках? Ну так давай!.. Не стесняйся!.. Садись. Валяй!

— Успокойся, Сева… Веди себя, как мужчина.

Было видно, что он разъярен.

…Но и то было видно, что парень он славный, «первого класса» — прямой, бесхитростный… И что бриться начал недавно. Остатки недобритого пушка проступали на щеках, на ямке у подбородка (другая — твердая часть подбородка была еще совершенно девственной: не тронутая бородой).

— Пошли, — зевнув, сказала Кира. — Сева, этот зевок к тебе не относится. Я сегодня заснула в шестом часу, читала Цветаеву. Кого ты любишь больше всего? Я имею в виду из наших, из современных?

— Знаешь ли, недосуг читать… Институт. Стенгазета. Работа…

— А летом? Ах, да… Я забыла: у студентов летняя практика…

— И вдобавок у нас садовый участок. Приходится помогать отцу.

Он сиял. Каждое его слово сопровождала улыбка. Казалось бы, нет на земле ничего веселей, как помогать отцу сажать и полоть петрушку.

Зажегся зеленый свет.

Уверенно и спокойно он взял ее под руку, не раздумывая, инстинктивным, быстрым движением…

— Ну а спорт? — лениво спросила она.

— На лыжах хожу, конечно. Но как-то, знаешь ли, несерьезно… Разряда нет. Не стремлюсь. Нет времени для разряда.

— Сева!.. Слабо́ сорвать мне вот эту ветку!

— Нас оштрафуют. И прямиком — в милицию. Под конвоем.

— По-одумаешь — невидаль. У меня уж есть привод.

— Врешь.

— Не вру. Спроси у отца.

— Ну и фруктец же ты, Кирочек?

— Сева!.. Ты любишь фрукты? Я люблю. Фейхоа. Ты ел?

— Не те ли фейхоа, Кирок, что растут у вас на дворовой липе?

— Нет… Настоящие. Южноамериканские. Я бы хотела в Африку… А ты?

Задумавшись, она наклонилась к его лицу, он услышал ее дыхание.

— Вся моя цель — это Африка!

(«Это она нечаянно или нарочно?.. С ума от нее сойти!..»)

— Подожди, Кира…

Она продолжала шагать опустив голову, подбрасывая носком искривленной туфли камень, валявшийся на дорожке сквера. Он нагнал ее. В руках у него была ветка.

— На. Возьми.

— Не хочу.

— Отчего?

— Сама не знаю… Должно быть, слишком долго пришлось просить.

Наивное лицо его, не занятое тем, чтобы управлять собою, выразило растерянность. Рука играла веткой. Пальцы не знали, что делать с ней.

Он кинул ветку на мостовую.

И веточку, с чуть распустившимися весенними почками, тотчас затоптали люди. И пришла ее смерть. Но из четырех желтоватых почек заплакала только одна. У нее был скверный характер. К тому же, как самая молодая, она еще не знала слова «смирение». Почки вообще не знают слов…

— Весна! — удивившись, сказала Кира. И вскинула голову. — Вчера еще не было… А сегодня — весна.

Да. Конечно. Весна. Эка невидаль!

Ночью она подошла к деревьям и дыхнула на них зеленым своим дыханием.

Пустынными были улицы в этот час, и никто не видал, как ложились первые отсветы дня на тихую поверхность рек; и как благодарно, и тайно, и счастливо подхватывали московские воды свет раннего, самого раннего утра; и как бережно мчали его вперед, все вперед-вперед, каждой каплей своей.

А зубчатые стены Кремля, очерченные светлеющими небесами? Это лучший час Красной площади. В этот час кремлевские стены хороши до щемоты в сердце.

Светлеет. Светло… Загорелись от первого солнца купола Василия Блаженного. Зевая, подхватывают отблески утра окна жилых домов. Пораженные, не понимая, что же это такое нынче с ними творится, стоят на постах молодые милиционеры, охваченные смутным предчувствием счастья.

Минута! И вот уж выскочила из-за угла поливочная машина… Грузовик. И еще один.

Побелел край неба. Звякнул трамвай. Хлынули на улицу москвичи.

Они переполнят сейчас метро, троллейбусы и автобусы, заслонят Москву, заслонят утро.

Но разве им заслонить весну?

Она не спала всю ночь. Работала. Она снимет свой номерок в проходной года только тогда, когда повесит на табель свой номерок — лето.

Она работяга, весна. Ни одно деревце, ни один лопух не обойдены ею.

Набухла каждая древесная почка. А запахи?.. Плохо разве она поработала над их оттенками?.. А человечьи лица?

Но она не тщеславна. Нет. Не честолюбива. А всего лишь старательна. Труд ее — труд высококвалифицированный. И темпов она не снизит, независимо от наших вздохов, влюбленностей и переэкзаменовок.

— Весна! — сказала Кира.

И на этот раз не солгала. Рядом с ней, над ней, под ее ногами — со сбитым каблуком левой туфли — была весна.

— А нет ли билетика лишнего? — унижалась очередь.

— Биле-етик. Биле-етик… Нет ли билетика?

В фойе был джаз. Дирижер, искусно просияв унылым своим лицом, объявил солистку.

Она вышла на авансцену, немолодая, усталая… И приступила к делу: улыбнулась губами, накрашенными нежно-лиловой помадой.

Мы по палубе бегали, целовались с тобой…

— Бедняга! Да кто ж это согласится ее целовать?

— Странно ты говоришь, Кира. А вдруг она замужем?

— Разве твои папа с мамой целуются?

…?

— И мои никогда не целуются. Мой папа любит только красивых и молодых.

— Полно врать! Уж будто я не знаю Иван Иваныча!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: