— Клянусь! Если хочешь — пожую землю.

Она сделала над собой усилие и расплакалась. У доброго малого сжалось сердце. Он принялся целовать ее плачущие глаза, платье, руки; гладил Кирины брови, влажные щеки.

— Но ты же клялся… Клялся! Ты землю ел…

— Да. Но что же мне делать, если активная роль…

…Пустынными стали улицы. Тут и там раздавались чьи-то шаги, такие отчетливые в тишине городской ночи…

Солдаты, несшие караул у Ленинского Мавзолея, стояли недвижные, бессменные, как мгновения, — ибо время движется, солдаты сменяются, но неизменны мгновения во времени: в каждых сутках — часы; а в месяцах — сутки; а год — дробится на месяцы… Такова жизнь.

Дробятся темные воды Москвы-реки… Погасло одно окно, четыре, шесть, десять… Редкими стали световые дробящиеся дороги.

Ночь. На смену ей, как оно и положено, грядет утро.

— Сева, я пить хочу.

— Здесь, Кирилл, понимаешь ли, где-то близко был автомат. Вот! Погоди, у меня в кармане есть мелочишка.

Они пили воду с сиропом и без сиропа. Они чокались и, сталкиваясь носами, пили одновременно из одного стакана.

Он все бросал и бросал в автомат трехкопеечные монеты… Подставив руки, она набрала в ладони пузырившейся воды, умыла лицо.

Осторожны шаги городского солнца. Тихо выкатило оно на площадь. Проехал, твердо помня свои дневные обязанности, грузовичок, развозящий хлеб. Промчалась «Скорая помощь».

Прохожий. Еще один…

— Значит, сегодня вечером?

Взмах ресниц.

— Где?.. Давай на площади Пушкина.

— Что ж. Давай.

— В котором часу?

— В шесть. Только, пожалуйста, не опаздывай, Севка…

Она поднимается вверх по лестнице. Как ни странно, но двери распахиваются мгновенно. У дверей — одетая Мария Ивановна. Глаза ее сухи и страшны. А лицо заплакано.

— Ты… Ты жива?!

— Ой, мама… Какая ты скучная!

— Знаешь ли, раньше сама народи детей… А потом, потом…

Слов недостало. Мария Ивановна размахнулась и отпустила Кире увесистую пощечину.

— А-а! — заорала Кира.

…Сделалось тихо.

— Погляди-ка в щель… Как же так, не узнала, не расспросила! Если что с ней случится, я… я… — бормотал подвыпивший от тоски и тревоги Зиновьев. — Ты думаешь, наша дочь — обыкновенная девушка?.. Нет!.. А ну погляди-ка в щель… Помнишь, в школе у них девчонка спрыгнула с лестницы! С четвертого этажа… Из-за матери. Крикнула: «Пожалеешь!» — и головой вниз… Пусть как хочет, что хочет… Пойди погляди-ка в щель! Тоже мать… Э-эх! Да лучше бы ты меня варом обварила!.. Да лучше бы ты у меня руку оттяпала… Правую. На, бери.

— Пара пятак, — отвечала Мария Ивановна. — Яблочко от яблоньки недалеко катится. Отцова дочка — вот она кто, твоя «необыкновенная»!

— Это ты, Всеволод? А мы-то думали, может ты укатил в Питер.

— Надо будет — укачу в Питер.

(Старик и Сева, одинаково властные, не давали друг другу спуску.)

— Когда же и погулять-то, если не смолоду? — осторожно вмешалась мать. — Он ни разу не приходил выпивши. Нет у нас на него обиды.

— Молчи! Ты ему не судья. Ты ему потатчик!.. Еще бы недоставало, чтоб выпивши!.. Не время вроде бы для гулянок… А ежели подоспело — пусть женится. Что ж!..

— Ты уж скажешь, отец, — заскрипев пружинами, робко сказала мать.

Сева, не соизволяя ответить, прошел к себе. Он хлопнул дверью так громко, что разбудил Катю.

— Сева?.. Она меня била… Била!

— Кто избил? Что случилось?! Говори толком. Тише, на нас оглядываются… Ну? Говори.

Кира не в силах была говорить. Упав на скамейку, она заплакала и вдруг, — он не сразу понял это и от срама зажмурился, — прижалась с маху к его плечу.

Они сидели в одном из самых людных городских скверов, в час пик. Он чувствовал сквозь рубаху тепло ее слез, она жалась к нему, как будто хотела в него вдавиться. И… такова уж беспримерная несправедливость жизни — в эту минуту первой (и полной) Кириной искренности ему захотелось отодрать ее от себя, как отдирают вцепившегося котенка… Только то он и видел, что ее сутулую спину и острые, шершавые, вздрагивающие локти.

— Кира, тише… Ты соберешь толпу.

— Наплевать! Пусть.

Поморщившись, он вспомнил о Кате, своей сестре. Разве она могла бы — какое бы с ней ни случилось горе — так открыто его выплескивать? Нет. Их Катя… Одним словом, совсем, совсем другой она человек…

…Никто из ребят никогда не бывал у Костыриков. К Кате не приходили в гости даже подруги. «Мой дом вам не проходной двор», — говорил отец.

Лгунья i_005.jpg

Однажды, возвращаясь с вечерней смены, старик Костырик застал внизу, у подъезда Катю с каким-то мальчиком. Мальчик робко держал в руках Катин школьный портфель.

— Домой, непутевая! — заорал отец. И, сдвигая брови, поволок ее вверх по лестнице.

Катя тихо плакала, но не сказала отцу ни слова. Перечить она не смела.

Сева не подошел к сестре, чтоб утешить ее. Он считал, что отец поступил хоть и грубо, но по существу правильно. Девушка!.. Оба они несли за нее ответ.

… — Кира, ты на меня не сердись… Неужто родители никогда и пальцем до вас не дотрагивались?..

— Дотрагивались… Только не до меня… Я — старшая… И я думала, что меня в семье ува… уважают… Севка!.. Я целый день ничего, ничего не ела!

Он с облегчением отстранился, слегал до угла и купил ей в будке хрустящий картофель.

Отойдя в сторонку, Кира принялась есть. Съела все, до последнего ломтика.

— Вытри! — И она протянула ему ладони.

Он подобрал кулек, который она швырнула на мостовую, скомкал его, положил в урну…

— Прошу! (Он подал ей сложенный вчетверо носовой платок.)

— Целый день ничего-ничего-ничего… Даже кусочка хлеба…

Он неторопливо зашагал к булочной и принес ей сдобы.

На этот раз она ела медленно и лениво, повернув в его сторону задумчивые, совершенно детские, опухшие от слез глаза.

— Сева, уйдем… Все отчего-то на нас уставились…

— Еще бы! Ничего, Кириллка, не унывай! У меня как раз билеты в «Россию».

— Нет, лучше куда-нибудь, где никого-никого. Я их всех ненавижу… Понял? Всех! Всех!

* * *

Погасшим взором глядела она в окна раскачивавшегося трамвая.

Молчали.

«Ничего не скажешь, славно развлекся перед экзаменом. Неплохо провел вечерок, Костырик!»

Конечная остановка.

Нежно и жалобно шелестели кроны деревьев, похожие на метелки. Голыми были их общипанные стволы. Вот надпись на старом ясене: «Саша + Таня = Любовь».

Кира сидела, опершись о ствол, глядя злыми, невидящими глазами на эту дурацкую надпись. И вдруг, сощурившись, заговорила о матери… Говорила шепотом, проклиная ее, обзывая дурой. Лицо у девочки побледнело, ноздри раздулись…

— Сева!.. Она меня бьет… Бьет, бьет!..

Он слушал, не поднимая глаз, стиснув губы.

По Севиному разумению, мать была понятием святым, неприкосновенным даже в тайное тайных мысли. За всю свою жизнь он никогда не повысил на нее голоса, «жалел», приносил ей с получки то пирожок, то конфету.

Мать — это факт, обсуждению не поддающийся. Как луна и солнце. Если б она его и ударила… Что ж… Он бы жаловаться не смел.

«Мать!.. Ударила?.. Стало быть — довел».

… — Кира, ты ошалела?.. Ведь не чужая она тебе. Ждала. Беспокоилась… Разве можно не понимать?

— Что ты сказал?.. А ну — повтори!

И она приблизила свое побелевшее, яростное лицо совсем близко к его лицу.

— А ну, повтори!

Глаза ее сузились, волосы растрепались… Вскочила и злая, страшная, как колдунья, ударила его кулаком в грудь. Дрожащая от ненависти рука вцепилась в его парадную нейлоновую рубаху, дернула, оторвала пуговицу…

— Иди-ка целуйся с ними!.. Обнимайся, целуйся. Пожалуйста. Хоть с матерью, хоть с отцом! Валяй! Иди… Ну? Чего ж ты сидишь?.. Иди.

И, размахнувшись снова, яростно и беспомощно — совершенно по-детски — толкнула его кулаком в грудь.

Он пытался перехватить ее руки. Когда она заорала: «Целуйся с ними», — вспомнил почему-то Ивана Иваныча…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: