Неумолимо падала высота. Оставалось всего метров тридцать, а город ещё лежал под ним. Пять минут назад улицы казались ему неживыми, теперь стали отчётливо видны машины, люди, даже струйка воды над фонтаном, даже лоток знакомого папиросника.

Оставалось двадцать пять, двадцать метров… Шорохов лавировал между домами окраинных новостроек, он тянул из последних сил.

Аэродром был уже совсем рядом, когда прямо перед лётчиком вырос дом, который он видел каждый день, взлетая с бетонированной дорожки лётного поля, — трёхэтажное светлое здание больницы. В весёлом фисташковом флигельке, что стоял чуть на отлёте, рождались новые граждане.

Немного правее больницы — Шорохов это твёрдо знал — тянулся не застроенный ещё пустырь.

Машина разгорелась в сплошной буйный факел. Жить летчику оставалось не более десяти секунд, но он ещё управлял самолётом.

Шорохов заложил свой последний крен. Скорость была настолько мала, что казалось — машина сейчас же сорвётся в штопор и неминуемо свалится прямо на фисташковый флигелёк, но рука не изменила пилоту.

Взрыв взметнулся над оврагом.

Так погиб Шорохов.

Галчата

Из школы они пришли в часть поздней осенью, оба молодые, удивительно похожие друг на друга, жадные до полётов, горячие, боевые ребята. Обоих звали Николаями: Федченко Коля и Шарапов — тоже Коля.

Им не везло: лётных дней было мало, погода стояла гнилая, промозглая, и в редкие часы просветлений летать вырывались только «старики».

Оба Николая ходили за мной по пятам, умоляя поскорее допустить их к полётам.

— Мы изголодались по воздуху, — уверяли они в один голос, — сил больше нет ждать. Жизнь не в жизнь стала, товарищ командир!

Но чем я мог им помочь, когда, как назло, над аэродромом неделями висели низкие тёмно-серые облака, то и дело проливались дожди и без конца бродили коварные туманы…

Только в середине декабря обоих Колей начали вводить в строй. На полёты они пошли, как на штурм. Работали, забывая всё, готовые сутками не уходить с аэродрома. Я был ими доволен: летали юноши смело, с огоньком, никогда не жаловались на усталость. Они зорко следили друг за другом, ревниво борясь за первенство в воздухе, что, впрочем, не мешало им оставаться лучшими друзьями на земле.

Постепенно оба втянулись в лётную жизнь, хорошо пилотировали, уверенно стреляли, точно ориентировались на маршрутах. Тут-то я и заметил, что постоянные удачи немножко вскружили им головы.

Я молчал до времени, надеясь, что они «отойдут». Часто брал их с собой в полёты, был требователен и строг к ним в воздухе и на земле, но ошибками и молодостью никогда не попрекал.

Однако случайно услышанный разговор заставил меня принять особые меры.

Однажды, уже в середине лета, я увидел друзей на стадионе. Они сидели на трибуне, о чём-то беседуя. Между прочим, Коля Федченко сказал Коле Шарапову:

— Хоть и хороший у нас старик, а, видно, выдохся. Ну, хоть бы раз завёл по-настоящему бреющим — этак, чтобы дух захватило!

— Да, — поддержал друга Шарапов, — земли не любит, всё подальше, как бы чего не вышло…

Признаюсь, это меня задело. Захотелось подойти к ним и вмешаться в разговор, но я сдержал себя.

Излишняя самоуверенность лётчика — первая предпосылка катастрофы. Надо было им доказать не словом, а делом, что они ещё не орлы, а всего лишь начинающие галчата.

— Федченко и Шарапов, сегодня летите со мной, займёмся групповой слётанностью, — сказал я им в первый же лётный день. — Держаться плотно и на метр — полтора выше меня.

Я видел, как Федченко многозначительно подмигнул Шарапову: дескать, что я тебе говорил! Опять выше.

— Ясно? — спросил я их как ни в чём не бывало и, получив утвердительный ответ, приказал: — По самолётам!

Мы поднялись тройкой. На высоте тысячи метров я вёл их к озеру, маневрируя аккуратно и плавно. В строю они держались отлично и, по-видимому, были очень довольны собой.

Когда до озера осталось километров пять — семь, я подал сигнал «внимание» и вошёл в пикирование.

Ниже, ниже, ниже… Оба Коли, как привязанные, следовали за мной. Уменьшая угол, я подпускал машину к земле. Мелькнули столбы телеграфной линии, лес зелёным пятнистым фоном зарябил под крылом. Скорость сделалась физически ощутимой.

Три метра, два, метр…

Показалась и исчезла полоска песчаного берега, и в считанных сантиметрах от винта заблестела водная гладь. Почти одновременно ведомые резко хватили машины вверх и ушли от меня горками.

На аэродроме они стояли потупясь и молчали.

— В чём дело, почему ушли? — в третий раз спрашивал я, но ответа не было.

Наконец Федченко вздохнул и, запинаясь, произнёс:

— Когда вы на озеро выскочили, за вами такой бурун по воде пошёл… Мы думали: всё, конец… Ну, и испугались…

— Испугались? — перебил я, стараясь казаться удивлённым. — Так что же это получается: старики выдохлись или галчата ещё не оперились? Эх вы, птенцы!

Оба Коли переглянулись и густо покраснели.

С этого дня они стали заметно взрослее.

Волчья кровь

Незадолго до войны, весной сорокового года, довелось мне быть председателем экзаменационной комиссии в одной из лётных школ. В назначенный день и час прибыл я на учебный аэродром. Задание было не новым; казалось, оно не сулило никаких особенных неожиданностей.

Из всей группы молодых лётчиков я отобрал для проверки трёх, остальные достались членам комиссии. Коротко разъяснил курсантам свои требования, которые в основном сводились к следующему: действовать спокойно, внимательно, без спешки, — и начал летать в пилотажную зону.

Не помню, кто экзаменовался в тот день первым: пилотировал курсант хорошо, немного медлительно, но уверенно; чувствовались в нём крепкая хватка и верно перенятый почерк инструктора. Я остался доволен. Не надо требовать от начинающего лётчика слишком многого; хорошее подражание учителю — залог успеха. В большинстве случаев только годы выявляют индивидуальность лётчика, а ранняя самостоятельность лишь вредит делу.

Не зря ведь на первых самостоятельных полётах курсанты почти никогда не ломают машин. В этом нет никакой тайны, ничего удивительного: просто не оперившиеся ещё птенцы, получив простор и инициативу, в точности копируют навыки своих инструкторов. Только окрепнув, молодые начинают искать собственные приёмы, черты своего лётного почерка. Вот тут-то держи ухо востро, учитель! Не дашь воли — загубишь лётчика; слишком много предоставишь ему свободы — не уйдёшь от беды.

Вторым экзаменовался курсант Страшевский. Взлетел он безукоризненно, точно построил маршрут в свою зону и на двух тысячах метров начал пилотаж. Работал Страшевский чисто и ловко, я бы сказал — грациозно. Машина описывала правильные кривые, плавно переходила из фигуры в фигуру. Если бы можно было положить пилотаж Страшевского на бумагу, получился бы очень чёткий рисунок: кривые сопряглись бы без углов и изломов в великолепный, спокойный узор. Не каждые руки умеют так чувствовать самолёт, далеко не каждые!

Были у него, конечно, и грешки в полёте, но в общем, что и говорить, лётчик готов к выпуску, хороший, надёжный летчик.

— Довольно, — сказал я в переговорный аппарат. — Скольжением потеряйте высоту до шестисот метров и заходите на посадку.

Здесь я вынужден несколько нарушить последовательность своего рассказа.

Скольжение по природе своей — фигура некоординированная, неправильная фигура, и точного предписания к её исполнению не даст никто. Главное — самолёт чувствовать. На нынешних скоростных машинах скользят сравнительно редко и не слишком много внимания уделяют этой, ох, хитрой фигуре. Но во времена «Ньюпоров», «Фарманов» и «Вуазенов» умелое и своевременное скольжение часто спасало жизнь летчика. И от вражеских пулеметных трасс, и от огня на собственном моторе уводил пилота этот маневр.

Я, старого леса кочерга, сам умею скользить и толк в этом деле, слава богу, знаю; вот почему, когда Страшевский уверенным и широким движением положил машину на крыло и на хвост, погасив скорость до минимально возможной, сделалось мне очень хорошо на душе. Конечно, курсант нарушал школьные правила, пожалуй, даже рисковал, но в этом уверенном движении была рука настоящего лётчика. Именно лётчика, а не ученика.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: