А глаза всё такие же, как на спортплощадке, — чуть прикрытые.

Признаюсь, на первый взгляд новый механик мне не понравился. В его манере держаться, говорить сквозила нарочитая медлительность. Казалось, что он всё время играет чужую, хорошо заученную роль. И вместе с тем Овражного не в чём было упрекнуть: он не «ел» глазами начальство, но слушал внимательно; он не козырял на каждом пятом слове, но не проявлял неуважения к старшим; его речь не пестрела молодцеватыми словечками бравого служаки, но ответы были толковы и точны.

«Тяжеловат механик, — подумал я при знакомстве. — Как бы не оказался лодырем!»

Впрочем, надо отдать ему справедливость: машину он готовил отлично. С ним я понятия не имел ни о дефектах или перебоях в моторе, ни о задержках в вылетах. Но одно не давало мне покоя: моторный капот Овражный всегда закрывал за минуту до вылета. Однажды я заметил ему:

— Побыстрей надо поворачиваться, сержант!

— Слушаюсь, — ответил мне механик и немедленно закрыл мотор.

Но и после этого замечания ничего не изменилось. На следующий день он, по своему обыкновению, снова копался в машине до самого вылета. Не знаю, что я написал бы в его аттестации, если бы мне случилось это сделать в ту пору.

Однажды ранним августовским утром пришёл я на аэродром. В эскадрилье день был нелётный, механики готовили материальную часть. Я подошёл к своей машине. Мотор был раскрыт. Овражный стоял около самолёта, что-то сосредоточенно и задумчиво разглядывая. Меня он не заметил. Неожиданно я услышал: 

— Маслице подбрызгивает. Точно. Это, милая, свинство. Ясно? Редуктор жив? Жив. А контровочку заменим, заменим, обязательно заменим.

Он взял гаечный ключ и, проверяя затяжку задней крышки картера, продолжал приговаривать, обращаясь к машине:

— Шплинты сидят? Сидят. А ты чего ус завернул? Усы у гвардейца для красы, а шплинтам их носить не положено. По усам, по усам, по усам… — Слова звучали тихо, почти напевно.

Я зашел сбоку. Глаза сержанта Овражного были широко раскрыты, губы тронула улыбка, и всё лицо, славное, простое, светилось живым хорошим светом.

Вот, собственно, и всё. Так открылся передо мной человек, хозяин машины, настоящий механик, умелые руки.

Больше я никогда не торопил его. Теперь я знал, что он не копается попусту — ему просто трудно оторваться от мотора, от машины.

По-настоящему же, до конца мне удалось оценить его позже, на фронтовом аэродроме. В ту пору мы получили новые самолёты. На машинах не ладился запуск двигателей. Сказать по совести, первое время лётчики просто мучились с этим запуском.

Случилось, на наш аэродром напал противник. В воздух были подняты соседи. Над аэродромом они завязали ожесточённый воздушный бой. Сыпались бомбы. Надо было срочно выводить материальную часть из-под удара.

Многие — что уж греха таить! — растерялись. В полку было тогда немало новичков.

Пока я застегивал парашют, Овражный запустил мотор моего самолёта, и тут же его с плоскости как ветром сдуло. Я успел только заметить, что он появился на крыле стоявшей рядом машины. На ней немедленно ожил винт, а он перебегал уже дальше, к следующему самолётному капониру.

Вечером был разбор полётов. За проявленные мужество, находчивость и инициативу командир объявил сержанту Овражному благодарность. Выслушав слова полковника, сержант не спеша поднялся со своего места, козырнул левой рукой — правая была на перевязи, её зацепил осколок — и своим обычным, будничным голосом ответил:

— Служу Советскому Союзу.

Ни тени довольной улыбки не промелькнуло на его спокойном загорелом лице. По-прежнему полузакрытыми оставались глаза.

«Всё сделано, как положено. Чему же радоваться, за что благодарить?» — казалось, говорил его вид.

Правильный человек

Много я лётного народа на своём веку перевидал. Всяких пилотов встречать приходилось: умных, отчаянных, осторожных; больше было хороших ребят, настоящих товарищей. Случалось, однако, иметь дело и с мелкотой, с заядлыми хвастунами, любившими не столько синее небо, сколько голубые петлицы и золотые птички на них…

У лётчиков свои оценки, никто не скажет о товарище: «Он летает на «хорошо». «Пилотяга!» — как бы между прочим заметит командир звена — это и будет отметка.

Но есть ещё одна оценка, она выше всех: «правильный лётчик». Не многим выпадает счастье удостоиться этого неофициального высшего лётного звания!

Кто был самым лучшим «пилотягой» из всех встречавшихся на моём жизненном пути лётчиков, судить не берусь, но самым правильным человеком был, конечно, Шорохов. Да, был.

Прожил он особенную жизнь и погиб необыкновенно. Вот уж поистине не пожалел себя! Достойно погиб.

Давно, ещё на колчаковском фронте, он увидел мой «Ньюпор». Походил, потёрся возле машин, посмотрел на нашу работу и решил, что самое подходящее для него дело — лётное. Так в худом, нечёсаном своенравном мальчишке зародился лётчик. Однако шестнадцати лет слишком мало для того, чтобы начинать путь пилота. Он сделался мотористом.

Осиротевший в годы гражданской войны, мальчишка рос, как трава, без ухода и присмотра. Он рано узнал тёмные стороны жизни, рано стал взрослым. Но бродячая жизнь не испортила Шорохова; сделав его жестким, упрямым, немножко скрытным, она не успела повредить в нём лучшие человеческие качества.

Он вовремя попал в нашу лётную семью. Аэродром стал ему родным домом, машины заменили близких, лётчики — настоящих опекунов и воспитателей.

Мечта о небе не оставляла мальчишку-моториста. Он упрямо добивался права летать, но неизменный отказ преследовал его во всех инстанциях. «Молод ещё, подожди», — так отвечали всюду. И всё же в неполных восемнадцать лет Шорохов стал лётчиком.

Правда, для этого ему пришлось обращаться к самому Ленину. Не знаю точно, дошло ли до Владимира Ильича шороховское письмо, но присланное в ответ распоряжение Реввоенсовета, в котором было сказано: «С получением сего допустить к лётному обучению вольнонаёмного моториста авиаотряда Шорохова М. К.», я лично видел.

За необычайное упорство судьба награждала его постоянными удачами: Шорохов за год успевал больше, чем другие за десять. С вдохновением истинно талантливого человека летал он на опытных машинах, прыгал с новыми парашютами, изучал математику, участвовал в мотоциклетных гонках…

Имя его стало появляться в газетах. И хотя теперь вместо вихрастого паренька с портретов смотрел на меня взрослый, замкнутый, суховатый человек в неизменной кожаной куртке-«испанке», в лице его по-прежнему сохранились чёрточки юношеского упорства и настойчивости.

Казалось, слава шла к нему лёгким шагом. Сам он не гнался за популярностью, но и не сторонился её, жил просто. С ним советовались соседи, его побаивались начальники. Он умел хранить дружбу и бывал неукротим в ненависти.

Шорохов водился со всеми мальчишками своей улицы, он удивительно легко, не подлаживаясь под их стиль, находил с ними общий язык.

Шорохов любил жизнь и не рисковал ею из удали. Он верил в себя и в машины и потому не боялся смерти.

А погиб он так.

Под крылом опытной машины лежала Москва. С большой высоты огромный, чуть подёрнутый дымкой город казался теснее и однообразней, чем он представляется пешеходу. Высота превращала здания, магистрали и площади в мелкие детали громадного макета. Только медленно плывущие дымы над заводскими трубами и тоненькие чёрточки ползущих поездов свидетельствовали о бурной жизни столицы. Он видел с высоты широкую ленту Москвы-реки, причудливую путаницу улиц, зелёные пятна парков и тоненькие очертания кранов на строительных площадках…

Мотор вспыхнул неожиданно. Красно-чёрный язык дымного пламени рванулся в кабину — к ногам, к груди, к лицу лётчика.

Он выключил зажигание и развернулся к аэродрому. Времени и высоты для прыжка было вполне достаточно, но Шорохов не бросил горящей машины — внизу был город.

Он тянул к лётному полю, тянул упрямо, задыхаясь в дыму, глотая слезы. На лётчике тлела одежда, глаза еле видели землю.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: