— Жаль, коней нету на ограде, кони — так искал бы меня тот следователь! А ты — рубаху на меня напяливать!
— И то! Я об конях и сама только подумала — как бы кони были на ограде и походил бы он ко мне, Ю-рист этот, поспрашивал бы, где ты да куда ты подевался! Уж он бы у меня повдоль вот порога потоптался! Я бы ему и сести на лавку не указала!
— «Ты бы» да «я бы»,— передразнил Егорка Гилев.— А он и сам бы сел! Ему твое приглашение вовсе ни к чему — он его под себя не стелет!
— Ну и пущай бы сам сидел и сам же глазами хлопал, коли совести нету! А тебе, Степа, идти к ему, так не варнаком каким-то. Я и выглажу еще рубаху-то. Он в конторе ждет? Ну и посидит, подождет, к ему за жданье-то, за сиденье поди жалованье идет? И даже — обязательно идет!
Шлепая босыми ногами, Клашка кинулась за утюгом, мигом — к печке за углями, мигом — в горницу за рубахой.
Степан махнул рукой:
— Ты, может, выдумаешь — шелковую, новую?
— Жирно с его будет — шелковая-то. Ты не мешайся — дело это бабе виднее!
Степан поднял с пола шило, дратву, пим снова на кочергу надел — последний шов он как раз успеет наложить.
Шил, поглядывал на Егорку.
Егорка Гилев был из мужиков везучих. Ты скажи, бывают такие — им сроду везет. Такой на солнце глядит и не об урожае думает, не об том у него мысли — солнце он пузом чует, приятно ему на солнышке погреться, а что касается урожая — урожай сам к нему придет. Он в этом запросто уверенный и по деревне ходит, нюхает, с кем бы лясы поточить, в картишки перекинуться.
Начать с того, что надел Гилеву выпал в западинке, рядом с колком березовым, и кто-то давным-давно в том колочке уютном колодец выкопал, а какие-то пастухи, тоже давно, добрую избушку поставили.
И навесил на колодец Егорка Гилев замок амбарный, а на избушке дверь наладил и оконце застеклил, знакомцев-охотников из города завел. Охотники в избушке с осени и едва ли не до рождества прохлаждаются, на озеро ходят за утками, на пашне по жнивью гусей караулят, по снегу за лисами и зайчишками на лыжах бегают. Охотники городские, нерасчетливые, добыли чего или не добыли, а постреляли, припасу извели и уже за одно это Егорке деньги дают. За постой в избушке.
Видать было — Егорка в той избушке и самогонкой занимался, но и то видать, что не очень он глупый был. Глупый — либо спился бы, либо занялся гнать на спекуляцию, а потом попался бы. Этот — ни-ни… Веселый ходит, а шибко пьяным его не увидишь.
Тут подряд случались годы не то чтобы сильной засухи, но и без добрых дождей. Мужики переживали, Егорке хоть бы что: в его западинку с весны натечет талой воды — до половины лета хватает. Только что сеял он позже других, покуда пашня у него просохнет.
Везучий, и только, мужик!
У крутолучинских покосы на островах той стороны, вот и разрываешься летом: то ли телегу мазать, то ли лодку смолить, за паром платить. Егорка в своем колке худо-бедно два стожка добрых по кустам поставит и скотину там же до рождества держит. И от скотины навоз у него — на месте, возить не надо.
В Крутых Луках, правду сказать, далеко не все в поле навоз возят, на землю надеются, а больше, может, и потому еще, что к покрову мужики делаются кость да кожа, и та на мослах лопается. У которых слабосильных либо в тех дворах, где едоков куча, а работников один,— и мочи уже не было никакой еще и в зиму ворочать. Эти к масленке только и вылазили с избы — обглядеть, каков он, белый свет, а до тех пор отсыпались, ровно барсуки, руки-ноги на себе ощупывали — целые ли к следующей пашне остались?
А Егорке Гилеву и тут запросто: у него брат Терентий уже в годах, но неженатый, потому что глухой и немой совершенно, на работу же лютый… Он и живет в избушке, за скотиной ходит, а Егорка тем временем шарится: не повздорил ли кто с кем, не подрался ли… Он до смерти любит, где двоих мир не взял — третьевать, рассуждать, кто правый, а кто виноватый.
Он вроде бы всем друг, только ему — никто. Волосы седые, а ребятишки Егоркой кличут. И не потому кличут, что, чуть весна, он по первой же талой земле в бабки играет — в эту пору не он один под солнышком балует,— даже степенные мужики и те ни бабками, ни городками, ни лапту погонять не брезгуют. Только всякий мужик, если бабок наиграет, то первому же попавшему на глаза парнишке их в шапку и высыплет, Егорка же бабки эти по карманам распихает и домой тащит, гордый: «Я, должно, все ж таки очень богатый мужик буду!»
Его бы по нынешним временам как раз раскулачить за брата как за собственного батрака, а он вместо того ходит, жалуется: «Калеку кормлю… Калека, а жрет за троих, не управишься ему подносить!» Пользуется, что глухой человек, никто ему этой напраслины пересказать не сможет!
В колхоз Егорка вступал, заявление принес — все диву дались: «Осознал до края идею и желаю ступить в новую жизнь и чтобы назначено было хлеба паек на семью и одежы казенная цифра и обратно — на калеку братана».
Ну, вот — Клашка выгладила рубаху, вынесла ее Степану.
— Гребень-то при тебе ли? Лохматый — вроде в жизни ни разу не чесанный!
— Сказал же: не на свадьбу собираюсь!
Ребятишки ввалились в избу — и свои и ударцевские. Все глазенки повытаращивали. Тоже соображают чего-то там. Притихли, даром что под окнами только сейчас галдели.
Степан сбросил мятую рубаху, натянул свежую.
Вышли на улицу.
— Тёпло потягивает…— прищурился Степан, поглядев на солнышко, проступавшее сквозь серое пухлое небо.
— А ты как думал? — обрадовался Егорка, что вышли они наконец-то на волю.— В городе я в середу еще был — там уже тает только что не до ручьев.
— Городская весна — для понюшки. Все одно там — от солнца весна либо от камня нагретого. Ни пахать, ни сеять, а нюхать — любая сгодится.
— Ты гляди, городская жизнь — для ее и весна раньше, и лето длиньше!
— Завидно?
— Легкая жизнь кому не завидная?! У меня вон в избушке охотники городские… Шесть часов службу отсидят — и все труды-заботы. И домой придет — кухарка ему уже по воду сходила и дров нарубила.
— А вот скажи, Егорша, как по тебе: будет ли сколько толку от колхоза? И как ты располагаешь: может, колхоз как раз для таких, как ты, и ладят?
— А мне — что? Мне — как всем!
— Тебе, Егорша, нигде худо не будет. Вот дело-то в чем. Ты — от земли, да на крышу, да обратно в назем. Как воробей — тот и комаришку изловчится, возьмет на лету, и обратно в назьме покопается. Везде найдет.
— Ну, а ты? Высоко полетать хочешь, чтобы светло кругом было и солнышко бы тоже кругом грело?
— Я — мужик земляной. Мне и светло и тепло, правда что — шибко глянется, но только на земле. А тебе — это все одно, где тёпло-то. Хотя бы и на помойке, хотя бы и в чужой застрехе.
Может, и не стоило так Егорке говорить, но сказал: вспомнил, что это через него ведь старик Ударцев с ломиком на людей пошел, Егорка его задирал… Как бы не задирал,— может, старик бы и не пошел на это, а не пошел бы он — не свалили бы мужики избу под яр.
Егорка же на эти слова обиделся:
— Легкая-то жизнь, она тоже который раз еще тяжельше. Ты вот идешь, и печали тебе особой нету. Об себе только. А я иду — об Терентии еще думаю: ежели на его в колхозе отдельную бумагу заведут, так он глухой-глухой, а поймет — с колхозу отдельно получать! А ведь я его сколь годов кормил, одевал-обувал. Или вот ты — идешь, а я тебя веду и ужо что с тобой случилось — я за тебя в ответе!
— Ты скажи, у кажного сучка своя печаль! — удивился Степан и засмеялся даже. Засмеялся, потом вдруг встал, будто споткнулся обо что-то.— Так ты меня ведешь?
— Как же ты думал?
— Я, значит, под твоим караулом? И уже вправо там либо влево, так ты меня и не пустишь?
— Может, сам-то я и пустил бы, но только нельзя. Не имею права!
— Ты гляди — интересно как! И ведь сроду я под караулом не ходил и в самом деле не крал, не убивал! А еще сказать, что меня такая сопля ведет, мне и вовсе тошно!
— Так не сам же я от себя! Я от власти! Объяснять мне нонче цельный день доводится!