— Ну, ежели милиции нету — ну, мужика прислали бы мне для караула. Фофана там, Нечая Хромого, хотя бы сказать, либо Ударцева-старнка с ломиком! — А ты?! Да ты сам-то как насмелился? Неужто добровольно? А если я не постесняюсь руками-то твоей морды коснуться? Не побрезгую?!
— За это тебе, Степа, сильно ответить придется!
— Только что дурак ты и есть! Я отвечу, а ты после в Крутых Луках будешь жить либо горевать? Тебе мужики в первую же ночь темную изладят, без окон и без трубы избу оставят, и ребятишек твоих другие все ребятишки лупить будут походя!
— Ну, это было. А нонче все под властью ходят. И опять же — колхоз!
— И колхоз, и под властью ходят, и тебе морду раскровенить так ли еще успеют!
И, повернувшись круто, Степан свернул в калитку. В чью калитку — он подумать не успел.
— Ты — как это?! — метнулся за ним Егорка Гилев и уже в ограде, забежав вперед, встал посреди крыльца с тремя ступеньками.— Стой, говорю!
— В гости надумал! Воскресенье же нонче! — сказал Степан. Взял Егорку под зад, поднял на ступеньки, а потом и в сенки впихнул.
В сенках Егорка уперся было руками поперек дверей, тогда Степан сдвинул ему шапку с головы на лицо и покрепче на нее надавил. Пока Егорка обеими руками от шапки освобождался, он распахнул дверь и так, задом наперед, через порог его в избу впихнул.
— Здорово, хозяева! — сказал он, еще не видя перед собой ничего, кроме помятого, красного и заметно сопливого лица Егорки.— Сладко вам есть-пить! — Отстранил Егорку в сторону и поглядел — кто же тут в избе, у кого он в гостях?
Оказалось — он у дяди Локоткова. Не того Локоткова, который однажды в ночь двух коней лишился, и не брата его, Евдокима,— совсем другой локотковской линии был мужик. Звали его Пётрой и говорили, будто он Степану дядей приходится, но понять, как и через кого родственность между ними происходила, делом было вовсе не мыслимым.
Пётра, босый, и в самом деле пил чай, прижимая стакан к бороде, которая росла у него негусто, но вся почему-то вперед, а баба его, Нюрка, в лифчике сидела с ним рядом на прялке и, уронив веретено, глядела на гостей, открыв широкий, губастый рот.
Потом она рот закрыла рукой, отерла его и сказала:
— Дивно вы ходите-то нонче. Ей-богу! Тверезые ли?
— Ты поди облакись! — приказал ей Пётра, и Нюрка поднялась, прислонила к стене прялку, но в дверях горницы остановилась снова.
— Будто и тверезые…
— Вот Егорша по избам шарится — не подадут ли где изведать! — сказал Степан.— Так ить не подают как есть нигде!
— И ты — с ним?! — спросил Пётра.
— А не видать разве — двое нас?! Егорша-то парень, известно, стеснительный, чужой порог переступить робеет. Ну, я вроде ему в помочь.
— Ну конечно! — понятливо кивнул Пётра.— Садитесь вот… Самогонки про вас не наварено, а чай — покудова не простыл. Пейте. Белый жир нагуливайте.
И Нюрка, застегивая на себе кофтенку, снова из горницы появилась:
— Садитесь, гости дорогие… Я тебе, Егор Филиппыч, чаю спелого, слатенького сейчас и поднесу! — и глазом на Егорку повела…
Уж эта Нюрка! Ох и Нюрка!
Из-за нее мужики в Петрухину избу стеснялись и заходить.
Годов еще пять тому назад Пётра застал ее с портным. Из беженцев был портной, пришел из России в голодный год и так по деревням вокруг Шадриной скитался — то здесь, то там. На него бы никто и подумать не мог — тихий был, степенный, но вот — случилось.
Портняжку этого Пётра гнал пастушьим бичом по тракту едва ли не до самой Шадриной, а про Нюрку после того с месяц никто не знал, живую ли ее мужик оставил либо нет. Нигде она не показывалась, ребятишек Пётра отвел к бабке и тоже домой не пускал.
Потом Нюрка на людях все ж таки показалась — бледная, годов на десять постаревшая. А потом отошла телом и — скажи ты — повеселела душой.
Бабы ее спрашивали, что-как, она без запинки объясняла:
— Другие от мужиков страдают и вовсе без причины либо от напасти какой, от болезни смолоду помирают. А я хоть знала — за что!
— И не стыдно тебе?
— А что я — даром, что ли, взяла?! Говорю же: едва живая осталась!
И деревня Нюрку простила. Одни только ребятишки который раз ее словом обзывали, взрослые же и поминать никогда не поминали. И еще Нюркино счастье — Пётра мужик был вовсе не пьющий, с первого же глотка начинал страшно маяться. С непьющим, конечно, поладить легче.
Прощено-то было прощено, но ведь не забыто. Быль небыльем не сделаешь. И Нюрка, коли и сама сделала бы вид, что забыла,— это притворство получилось бы враз заметное. Вот она и ведет себя с тех пор строго, а в то же время — будто отчаянная. И мужик уже к этой повадке ее приладился, ей подыгрывает:
— За моёй бабой — глядеть да глядеть!
Так они оба уже многие годы шуткуют, а мужики между тем в избу к ним заходить сторонятся. Дело семейное, порешили между собой — так и порешили, со стороны же глядеть, как это происходит, ни к чему. И Нюрку пытать, в шутку ли она на мужиков глазами играет, а который раз вдруг да и вправду — тоже ни к чему.
Егорка Гилев — этот глупый, что к чему — понять не может… Нюрка вроде бы к нему с первого же слова ластится, а он на Пётру глядит — ему боязно становится, на Степана посмотрит — его оторопь берет. Однако полушубок скидывает и вслед за Степаном чай пить садится.
Степан с хозяином о погоде разговаривают, Нюрка другого гостя занимает:
— Когда моёго Пётру в расчет не брать, так у нас на деревне и мужиков-то, на которых поглядеть, двое осталось — Степа вот Чаузов, да еще и ты, Егор Филиппыч!
Егор молчал сперва, глаза долу опускал, после тоже заговорил:
— Мы со Степой… Степа со мной…
— И то сказать — Степан-то Яковлич на возраст выходит, а тебя, Егорушка, обратно клонит на молодость! Даже и понять трудно! Не обижаешься ли на меня, Степан?
— Ну, кого там обижаться! Видать по всему — так оно и есть!
Ласковость у нее, у Нюрки, в глазах какая-то, и опять же будто она пощады за что-то просит…
Глядишь на нее и обо всех-то бабах в голову мысль приходит. Что, если Клавдия правильно ему говорила, будто мужиков будут из колхоза на работы посылать, а бабы одни в колхозе останутся? Они же друг другу не указ и не управа, они в отделе от мужиков бог знает что могут натворить! После того ревмя будут реветь и, может, вот как Нюрка, объяснять, что «не задаром взяли»?! Они вот и ладные и красивые, а сколько об их будет кнутов измочалено, сколько изломано кнутовищ, сколько детишек хватят через них лиха, покуда они какой-то бабий порядок в жизни наведут?!
И еще, на Нюрку глядя, об Клашке своей невольно думаешь: вот тут уж верно все, всегда для тебя одного Клашка баба живая, а для всех других мужиков, сколько их есть на свете, она каменная! Это уже так, убей его на месте!
— А я слыхала — председателя колхозу снова будут выбирать! — серьезно так, ласково говорит Нюрка.— Вот бы тебя, Егор Филиппыч, поставить на место?! Не скажу об мужиках, а бабы все руки бы подняли!
— И очень может быть! — вздохнул Пётра.— Может быть, и до такого доживем — как ты на это глядишь, Степа?
Егорка со стакана чаю горячего пьяный сделался.
— Я знаю, Степа-то против будет. Не будет согласный за меня руку поднять. А почему, спроси его, дядя Пётра? Пущай он докажет, что против?
— А ты почем знаешь, что я — против?
— Сказать? Ну вот и скажу сейчас хозяевам-то секрет. И скажу! Ведь между нами как? Я его к следователю веду, следователь приехал, интересуется, почто Ударцева избу мужики под яр спихивали. Вот как мы идем. А он, Степа, и друг, а не хотит со мной вместе идти. Ну вот, поспорили мы и к вам зашли… Рассудить хотели… Я к нему от власти поставлен, а он ко мне — без уважения!
— Как же это ты, Степан Яковлич! — всплеснула руками Нюрка.— И в самом деле, ведет тебя Егор, так ты иди… Кабы он меня повел, так я бы от его ни на шаг! Я бы к Егору Филиппычу — вовсе даже наоборот! А шанежки не хотите ли свежей, Егор Филиппыч? Я сейчас!
Нюрка выбежала в сенки, пробыла минуту какую, и грохнуло что-то… Жалобно так Нюркин голос раздался: