Я называл ее миссис Сатлз, конечно. Но имя тоже знал, хотя, как зовут других взрослых женщин, меня не интересовало. Шерон в то время было редкое имя. И оно мне напоминало гимн, который мы пели в воскресной школе (мать разрешала мне туда ходить, потому что там за нами был постоянный надзор). Мы пели гимны, слова которых отображались на экране, и, думаю, большинство из нас узнали, что такое рифма, еще до того как научились читать.
Вряд ли в тот момент на экране в самом деле появлялась роза, но я ее видел — и вижу сейчас. Нежно-розовая, и постепенно превращается в имя Шерон.
Я вовсе не хочу сказать, что влюбился в Шерон Сатлз. Я был влюблен (едва вырос из пеленок) в девочку по имени Бесси, которая была похожа на мальчишку. Она сажала меня в коляску и брала на прогулку и так сильно раскачивала на качелях, что я чуть не перелетал через голову. А потом был влюблен в подругу матери, у которой воротник на пальто был бархатным и голос тоже был бархатным. Шерон Сатлз была не из тех, в которых можно вот так просто влюбиться. Ее голос вовсе не был бархатным, и она совершенно не собиралась меня развлекать. Высокая, очень худая — не как другие матери: совсем никаких округлостей. Волосы цвета ириски, а на концах золотистые, и во времена Второй мировой она все еще носила короткую стрижку. Губы ярко-красные, как у актрис на афишах. По дому она обычно ходила в кимоно, на котором были изображены птицы, по-моему, аисты, их ноги напоминали мне ее собственные. Она проводила много времени, лежа на диване с сигаретой, и иногда, чтобы позабавить нас или саму себя, махнув ногой подбрасывала в воздух тапочек, украшенный перьями. Даже если на нас не злились, голос у нее был хриплым и недовольным, не злым, но и не добрым; в нем не было ни проникновенности, ни скрытой грусти, которые, как мне казалось, должны быть у матери.
«Безмозглые балбесы» — называла она нас.
«Убирайтесь отсюда и оставьте меня в покое, безмозглые балбесы!»
Она вечно лежала на диване с пепельницей на животе, пока мы с Нэнси гоняли по полу заводные машинки. Какого еще покоя она хотела?
Они с Нэнси питались своеобразно и не в обычное время. Если Шерон шла на кухню, чтобы приготовить себе что-нибудь перекусить, нам она никогда не приносила ни чашки какао, ни пары крекеров. Но зато Нэнси не возбранялось есть густой овощной суп прямо из банки и запускать руку в коробку с воздушным рисом.
Была ли Шерон Сатлз любовницей моего отца? Получив у него работу и не платя за розовый домик…
Мать говорила о ней по-доброму, нередко упоминая, какую трагедию та пережила, потеряв мужа. Она даже посылала прислугу отнести Шерон малины, молодой картошки или лущеного гороха, только что собранного с нашего огорода. Тот горох я особенно хорошо помню. Я все еще вижу, как Шерон Сатлз, лежа на диване, подбрасывает, будто монетки, горошины со словами: «И что мне с этим делать?»
— Можете налить воды и сварить на плите, — подсказал я услужливо.
— Издеваешься?
Отца с ней вместе я никогда не видел. Он поздно уходил на работу и заканчивал рано — спешил идти заниматься спортом.
Были, конечно, и дни, когда мать Нэнси отсутствовала — не лежала в кимоно на диване: в эти дни она не курила и не отдыхала, а работала в офисе моего отца, в том легендарном месте, которого я никогда не видел и где, конечно, не был желанным гостем.
В эти дни на кухне в домике сидела ворчливая особа по имени миссис Код, она слушала по радио мыльные оперы и ела все, что попадется под руку. Мне никогда не приходило в голову, что мать могла бы присматривать и за Нэнси заодно со мной или попросить об этом нашу горничную, чтобы не нанимать миссис Код.
Теперь мне кажется, что мы проводили вместе все время, когда не спали. Так было, пока мне не исполнилось восемь с половиной. Играли мы в основном на улице. А те дни, когда сидели в домике, надоедая миссис Сатлз, видимо, были дождливыми. Нам велели держаться подальше от огорода и не топтать цветы, но мы все время крутились возле кустов с ягодами, под яблонями и на заброшенном участке позади домика, где построили убежище от воздушных налетов и укрытие от немцев.
Дело в том, что к северу от нашего города был учебный полигон, и в небе постоянно кружили настоящие самолеты. Все эти военные дела побудили нас сделать из Пита не просто местного врага, а фашиста, а из его газонокосилки — танк. Иногда мы обстреливали его яблоками с дикой яблони, которая загораживала наше укрытие. Однажды он пожаловался моей матери, и это стоило нам похода на пляж.
Мать часто брала Нэнси с нами на пляж — не на тот, с водяной горкой, который был у подножия скалы, недалеко от нашего дома, а на тот, что поменьше, куда нужно было ехать, там не было шумных пловцов и водных лыжников. На самом деле она учила нас обоих плавать. Нэнси была более отчаянная, чем я, и это меня раздражало. Однажды я даже толкнул ее в набегающую волну и сел ей на голову. Она задержала дыхание, лягнула меня и вырвалась.
— Нэнси же маленькая девочка! — ругала меня мать. — Она маленькая девочка, и ты должен обращаться с ней как с младшей сестренкой.
Что я и делал. Я не думал, что она слабее меня. Меньше — да, но иногда это было даже преимуществом. Когда мы лазали по деревьям, она могла висеть как обезьяна на ветках, которые меня бы не выдержали. А во время одной из наших драк она укусила меня за руку до крови. Тогда мы, наверное, целую неделю не разговаривали. Сидели по домам и смотрели в окно. Но потом стали ужасно тосковать друг по дружке. Она умоляла о прощении, и в конце концов железный занавес был поднят.
Зимой нам разрешали гулять по всему участку, мы строили снежные крепости, запасались копьями из хвороста и снежными боеприпасами, которые летели в каждого, кто проходил мимо. А это случалось редко, потому что наша улица была тупиковой. Чтобы было кого обстреливать, приходилось лепить снеговика.
Эротические игры… Да, такие у нас тоже были. Я помню, как одним особенно жарким днем мы прятались в палатке, которую, не знаю почему, расставили позади розового домика. Мы забрались в нее, чтобы как следует изучить друг дружку. От парусины палатки исходил какой-то соблазнительный, хотя и детский запах, как от нижнего белья, которое мы сняли. Мы стали щекотать друг дружку, возбудились, но потом нас это начало раздражать и, взмокшие, смущенные, мы вскоре выбрались из палатки. Оба почувствовали, что теперь что-то нас разделяет и хочется держаться друг от друга подальше. Я не помню, повторилось ли такое снова и с тем же результатом, но не удивлюсь, если да.
Лицо Нэнси я помню не так ясно, как лицо ее матери. Светлые волосы, выгоревшие на солнце; потом они потемнели. Розовая, даже красноватая кожа. Да, я так и вижу ее красные, как будто раскрашенные ярким карандашом щеки. Это тоже было оттого, что мы все время проводили на улице. А еще — из-за ее неуемной энергии.
В нашем доме, само собой, нам с Нэнси не разрешалось заходить ни в какие комнаты, кроме тех, что специально отвели для нас. Мы и мечтать не могли о том, чтобы подняться наверх, или в гостиную, или в столовую. Но в домике нам позволяли бывать везде, и подвал был отличным местом, где можно было спрятаться от полуденной жары, которой даже мы не выдерживали. У лестницы в подвал не было перил, и мы упражнялись в рискованных прыжках с нее на жесткий земляной пол. А когда нам это надоедало, забирались в старую коляску и скакали в ней, нахлестывая воображаемую лошадь. Однажды мы попробовали выкурить сигарету, которую стащили из пачки у Нэнсиной матери (мы посмели взять только одну). У Нэнси получилось лучше, потому что у нее было больше опыта.
Еще в подвале был старый деревянный буфет, на котором стояло несколько банок с засохшей краской, лак, заскорузлые кисточки, палочки для перемешивания краски и дощечки, на которых можно было пробовать цвета или вытирать кисточки. На нескольких банках крышки были плотно закрыты, мы их с трудом открыли и обнаружили, что краска еще не совсем высохла. Потом мы попытались размягчить кисточки, окуная их в краску и колотя по краю стола — особого результата не добились, но грязи развели порядком. В одной из банок оказался скипидар — в нем кисточки отмывались лучше. Мы стали рисовать теми из них, которые смогли размягчить. Мне было восемь лет тогда, и я умел немного читать и писать (благодаря моей матери). Нэнси тоже умела — она уже закончила второй класс.