— Не смотри, пока я не закончу, — сказал я и слегка отстранил Нэнси. И стал думать, что же нарисовать. Она тоже была занята: болтала кисточкой в банке с красной краской.
Я написал: В ЭТОМ ПАДВАЛИ БЫЛИ ФАШИСТЫ, и сказал: теперь смотри.
Она стояла ко мне спиной и размалевывала себя кисточкой.
— Я занята.
Когда она повернулась, ее лицо было щедро измазано красной краской.
— Теперь я похожа на тебя? — воскликнула она, проводя кисточкой по щеке. — Похожа?
Нэнси была переполнена счастьем, как будто ей удалось совершить волшебное превращение. Можно было подумать, что этого момента она ждала всю свою жизнь.
Теперь я должен рассказать, что случилось в следующие несколько минут.
Во-первых, ее вид показался мне ужасным.
Я не считал, что часть моего лица ярко-красного цвета. И она действительно такой не была. Обычное родимое пятно.
Я совсем не так его себе представлял. Я был убежден, что мое родимое пятно коричневатое.
Моя мать не делала таких отчаянных глупостей, вроде как, например, убрать все зеркала из дому. Но, может быть, они висели слишком высоко, чтобы ребенок мог увидеть в них себя. Так было в ванной. Единственное зеркало, в котором я без труда мог увидеть свое отражение, висело в холле, где свет был слабым и днем, и вечером. Скорее всего, поэтому я вообразил, что половина моего лица мягкого темного цвета, как тень, как мышиная шерстка.
Вот к чему я привык, и вот почему шутка Нэнси вышла такой обидной. Я со всей силы толкнул ее к буфету и побежал вверх по лестнице. Наверное, я хотел найти зеркало или хотя бы кого-то, кто мог мне сказать, что она ошибается. И когда у меня не останется сомнений, я смогу по-настоящему ее возненавидеть. Я ей отомщу. Но как именно, пока не знаю.
Я пробежал через домик — Нэнсиной матери нигде не было видно, хотя была суббота, — и выскочил на гравиевую дорожку, потом на тропинку между стройных рядов гладиолусов. Я увидел, как моя мать встала с плетеного кресла на задней веранде, где она сидела и читала.
— Не красный! — ревел я, захлебываясь горькими слезами. — Я не красный!
Мать спустилась по ступенькам с выражением ужаса на лице, но все еще ничего не понимая. За мной следом выскочила Нэнси, разукрашенная и ошеломленная. Мать все поняла.
— Ах ты маленькое чудовище! — закричала она на Нэнси таким голосом, какого я никогда у нее не слышал. Громким, диким, дрожащим голосом. — Не подходи к нам! Не смей! Ты плохая, плохая девчонка! Неужели в тебе нет ни капли человеческой доброты?! Неужели тебя никогда не учили…
Тут из домика вышла мать Нэнси с растрепанными мокрыми волосами. В руках она держала полотенце:
— Господи, не дадут голову спокойно помыть!
Мать закричала и на нее:
— Не смейте так разговаривать со мной и моим сыном!
— Ой, ой, ой, — не растерялась Шерон. — Только послушай, как ты сама тут орешь!
Мать набрала побольше воздуха:
— Я — не — ору! Я просто хочу сказать вашему жестокому ребенку, чтобы она больше близко не подходила к нашему дому. Она жестокая, злая девчонка, издевается над несчастьем моего мальчика, в котором он не виноват. Вы никогда ее не учили, как нужно себя вести. Она даже ни разу не поблагодарила меня, когда я брала ее с нами на пляж! Она даже не знает, как сказать «пожалуйста» и «спасибо». Не удивительно — с такой-то мамашей, которая целыми днями разгуливает в пеньюаре!
Все это изливалось из моей матери потоком гнева и боли. Казалось, этот абсурд никогда не прекратится. Хотя я уже начал дергать ее за подол, повторяя: «Не надо, не надо!»
Потом стало еще хуже: слезы подступили у нее к горлу и поглотили слова, она всхлипнула и затряслась.
Нэнсина мать отбросила пряди мокрых волос с лица, стояла и наблюдала. Потом заговорила:
— Послушай, что я тебе скажу: если будешь продолжать в том же духе, тебя заберут в психушку. Я что, виновата, что муж ненавидит тебя и твой ребенок меченый?
Мама обхватила голову руками. Она стонала: «Ох, ох…» — как будто от сильной боли. Женщина, которая у нас тогда работала — Велма, — вышла на веранду и стала уговаривать ее:
— Миссис, перестаньте, миссис! — Потом она закричала на Шерон: — Убирайся! Убирайся к себе в дом! Пошла прочь!
— О, я уйду! Не волнуйтесь, я уйду! Кто ты такая, чтобы указывать мне, что делать? И как только ты работаешь на эту старую ведьму, у которой крыша поехала?! — Потом она набросилась на Нэнси: — Ну как, скажи на милость, я тебя теперь отмою? — Затем она повысила голос так, чтобы я тоже мог слышать: — Он же недоделанный! Посмотри, как цепляется за мамочкину юбку! Не смей больше к нему подходить! Ублюдок!
Все это время Нэнси стояла как вкопанная. Ни звука не издала.
Мы с Велмой пытались успокоить маму и уговорить ее вернуться в дом. Она перестала стонать. Выпрямилась и заговорила неестественно бодрым голосом, чтобы ее было слышно в домике:
— Принеси-ка мне садовые ножницы, Велма. Пока я здесь, срежу гладиолусы. Некоторые уже совсем завяли.
Когда она закончила, все цветы валялись на дорожке, ни одного не осталось, ни увядшего, ни цветущего.
Все это, видимо, случилось в субботу, потому что мать Нэнси была дома и Велма тоже (по воскресеньям она не приходила). К понедельнику, или, может, раньше, домик опустел. Возможно, Велма отыскала моего отца в клубе, на поле для гольфа или где-то еще, так или иначе, домой он пришел раздраженный, огрызался, грубил. Но вскоре сдался. Не стал возражать, чтобы Нэнси с матерью съехали. Не думаю, что Шерон устроила бы из-за этого скандал.
Постепенно я начал осознавать, что больше никогда не увижу Нэнси. Сначала я был зол на нее, и мне было все равно. А потом, когда я о ней спросил, мать, должно быть, дала мне какой-то неопределенный ответ, не желая ни вспоминать сама, ни напоминать мне о той мучительной сцене. В то время она уже подумывала о том, чтобы отправить меня в школу, и начала подыскивать подходящее место. Возможно, предполагала, что, когда я привыкну к школе для мальчиков, мои воспоминания о подружке потускнеют и покажутся мне незначительными, даже смешными.
В день похорон отца мать удивила меня, попросив сводить ее в ресторан на берегу озера (хотя, конечно, это она меня приглашала).
— Я чувствую, будто меня заперли в этом доме навсегда, — сказала она. — Мне нужен воздух.
В ресторане она украдкой осмотрелась вокруг и сказала, что не видит никого из знакомых.
— Выпьешь со мной бокал вина? — спросила она.
Я удивился: мы что, притащились сюда, чтобы пить вино на людях?
Когда принесли бутылку и мы сделали заказ, она сказала:
— Есть одна вещь, которую ты должен знать.
Эти слова, возможно, одни из самых неприятных, какие человеку приходится слышать в жизни. Очень велика вероятность, что такая новость станет для вас тяжким бременем и, сообщая ее, вам намекнут, что другие уже это бремя несли, пока вы жили, не зная забот.
— Мой отец на самом деле мне не отец? Господи! — сказал я.
— Не глупи. Ты помнишь свою маленькую подружку, Нэнси?
В первый момент я действительно не мог вспомнить. Потом сказал:
— Смутно.
В то время мне постоянно приходилось увиливать от прямых разговоров с матерью. Я надевал легкомысленную, шутливую и равнодушную маску. В ее голосе и выражении лица угадывалась скрытая печаль. Она никогда не жаловалась на свое тяжелое положение, но в историях, что мне рассказывала, было так много невинно пострадавших, так много несправедливости, что, послушав ее, я не мог уже с легким сердцем вернуться к своим друзьям, к своей беззаботной жизни.
Я не хотел идти ей навстречу. Возможно, ей и нужен-то был всего какой-нибудь знак сочувствия или понимания. Но я не поддавался. Мать была утонченной женщиной, еще не испорченной годами, однако я отстранился от нее, будто она затаила в себе какую-то заразу. И особенно избегал любого напоминания о моем изъяне, который, как мне казалось, она лелеяла — это были словно узы, связавшие нас с ней с рождения, которые я не мог ослабить.