Толстыми деревянными пальцами он касался ее дрожащих плеч, деревянными губами спрашивал, что и где у нее болит, по какому такому «вопросу» она тревожится, просил взять себя в руки… Девушку нужно было успокоить, а Фома не знал как. До сих пор он имел с девушками сугубо официальные отношения. Студент — студентка, пассажир — пассажирка. Они почему-то обходили его. Только раз в прежней веселой компании одна остроумная девица после вечеринки поставила его в подъезде спиной к водопроводным трубам, заставила поцеловать себя, а потом разочарованно сказала: «Эх ты. Ты ж хладнокровный. Знаешь, мы с тобой как две трубы. Горячая и холодная. И рядом и противоположны».
Но теперь Фома понял, что для этой заледеневшей Незнакомки он должен стать горячей трубой, ибо она так отчаянно, доверчиво жалась к нему, каждой клеточкой ища тепла, защиты, любви, что Фома сгорел бы в топке сам, лишь бы отдать ей это тепло. Сейчас, в эти минуты, он был для нее всем. Лучиком света во мраке, живым человеческим теплом, отцом и матерью. Ибо в эти минуты она балансировала на острие ножа.
Куда она шагнет? Фома вспомнил эксперимент одного психолога, который открыл, что, вылупившись из яйца, утята принимают за мать первый движущийся предмет, увиденный в этом мире. И он, Фома, должен стать для Незнакомки такой утиной матерью.
— Умываться! — скомандовал Фома и пошел к умывальнику. Его живая тень двинулась следом. Он чистил зубы, и она смешно надувала щеки, он обливался холодной водой — и она вскрикивала и отшатывалась. И что было делать Фоме с этим ребенком?
— Завтракать, — приказал сам себе Фома.
На кухне он чиркнул спичкой и полез в холодильник доставать яйца. На газовой плите занялся голубой венчик. Незнакомка, как зачарованная, следила за этим голубым цветком. И не успел Фома разогнуться, как ее рука потянулась к этому живому созданию.
— Это огонь! — ужаснулся Фома. Она забыла и огонь. Это означало последнюю стадию потери памяти. После этого начиналось растительное, сырое, допрометеево существование.
К удивлению, позавтракала она безо всяких фокусов и радуя хорошими манерами. Хорошее воспитание, вероятно, глубоко сидело в крови. На уровне подсознательного. Двигательные рефлексы, сделал вывод Фома, более стойкие, чем умозрительные. Вилка подчинялась ей лучше, чем память.
Она прислушивалась к бесцветному научному языку Фомы, рассуждавшего с самим собой, и успокаивалась. Тонкая улыбка блуждала по ее бледному лицу, словно паутинка бабьего лета. Фома мазал вилкой хлеб импортным яблочным джемом, механически отхлебывал чай, посматривал на часы, на ее милые мелкие конопушки возле носа, какие бывают на сорочьем яйце, чувствуя, что это необычайное приключение должно вот-вот окончиться. Он выведет ее в своем кожухе к санитарному автомобилю, она станет упираться перед дверцей, забьется, рвясь к нему, из ее глаз покатятся невероятно крупные слезы, а он будет стоять сбоку и с хладнокровной протокольной улыбкой «делать ей ручкой». Ему казалось, вся эта история нынче раздирала его пополам: на вчерашнего и сегодняшнего, на холодного и горячего, а он мазал джем на хлеб и говорил, говорил, инстинктивно следуя знахарской терапии бабки Князихи. Та бабка, по официальным слухам, зналась с нечистой силой, с удовольствием ела самые страшные в мире мухоморы и сушила на чердаке больше ста пучков всякого зелья от сглазу и черной болезни. За десяток яиц она вышептала маленькому Фоме испуг, заикание, от которого тот широко раскрывал рот, завывал на луну, проталкивая слово, а о-о-оно не лезло. За этот животный атавизм в речевом строе его дразнили «немым» до тех пор, пока исцеленный Фома не выпалил на пастбище девяносто девять скороговорок, которые хлопцы слушали с разинутыми ртами, словно это заговорила оглобля.
Кончив завтрак, Водянистый уже искал по карманам две копейки, когда в дверь резко позвонили. Кого это несет? Только этого ему и не хватало. Фома на цыпочках подкрался к глазку. Через немудреную оптическую систему он увидел любопытное лицо соседки Розы Семеновны. Нейлоновая сорочка сразу мокрым рядном прилипла к спине. Его поставили на контроль. Эта не отцепится, сейчас по плечи в щелку залезет. Водянистый пригнулся, прилип к стене и крадучись бросился искать, куда бы спрятать Незнакомку. Под диван влезла бы разве что только газета. Оставался здоровенный резной, словно рыцарский замок, гардероб. Фома в одну минуту открыл дверцу и тихонько произнес:
— Сюда давай, сюда.
Незнакомка с округлыми от удивления глазами следила за Фомой.
— Для чего это?
— Так нужно, лезь. — И, втянув голову в плечи, Фома под локоток подтолкнул девушку в пропахший нафталином шкаф. Из бабкиных отрепьев, как стая воробьев со жнивья, тяжело фуркнула моль. Незнакомка, словно крышку гроба, закрыла за собой дверку.
Фома принял невозмутимый вид, дважды показал зеркалу здоровые зубы и отправился открывать. Вот идиот. Сам виноват. Нужно было еще до рассвета с ней распрощаться. А он все тянул. Теперь старушенция непременно потурит его с квартиры за моральное разложение.
Роза Семеновна едва успела отскочить от двери.
— Я вас не ударил? — вежливо спросил Фома.
Во дворе эту бывшую опереточную певичку называли Летучей мышью. Она видела в полной темноте и слышала ультразвук. Непонятно по какой причине Роза Семеновна надела сегодня кокетливую черную шляпку со страусовым пером и вообще вырядилась как на праздник.
— Вам телеграмма, многоуважаемый.
Водянистый развернул пожелтевший квадратик и прочитал: «Приезжай. Мать тяжело больна». Фома опешил — мать умерла год назад. Он снова напряженно вчитывался в выцветшие строки: Телеграмма была настоящая. Прошлогодняя. В свое время Фома ее не получил. Думал, затерялась. А оказывается, эта старая Летучая мышь перехватила ее и держала у себя дома за вазоном целый год. Огненный змей выскочил из Фомы, гарцуя на хвосте, дыша дымом через ноздри. Ведь из-за этой неполученной телеграммы он тогда опоздал к матери. Не успел вымолить у нее прощения за тот отрезанный от ее сердца ломоть хлеба.
Раскисшей осенней дорогой, вдоль черной акациевой посадки, сжигая легкие, он вбежал в родное село. Его плащ, портфель с лекарствами, брюки были забрызганы грязью. Люди, возвращавшиеся с поля, остановились и осуждающе смотрели ему вслед. Ну и сынки пошли: последнюю материну волю не исполнил. Не приведи господи нам такого сына. Озираясь, Фома бежал, скользя в в рытвинах, пряча от всех сухие красные глаза. Он упал на высокий холмик свежего чернозема на убогом сельском кладбище, грыз ржавую траву и выжимал из себя слезы. Но ни одна не вытекла. Разве выжмешь из камня слезу? Он бил кулаками в землю и безмолвно кричал: не успел, не успел, не успел. И лишь сам, сам был в этом виноват. В последнее время он очень редко проведывал мать. То диплом, то кандидатский минимум, то диссертация, то конкуренция. Еще и оправдывал себя при этом, что старается для матери, чтобы гордилась она ученым сыном. Разум учился, сердце спало… Три месяца хата простояла пустой, с забитыми накрест окнами, а весной Фома продал ее одному художнику под дачу. А деньги положил на сберкнижку и подмигнул синеньким «Жигулям» на плакате. Все, что ни делается на свете, все к лучшему.
— Вы? Так это вы?.. — Огненный змей в Фоме выпустил когти, целясь в морщинистое горло Розы Семеновны.
— Вы не приглашаете меня войти? — Роза Семеновна тем временем ловко ввинчивалась под рукой Фомы в дверной проем. — Никогда не думала, что вы такой галантный кавалер. Невеста на руках? Ах, какой шарман! Да об этом весь двор должен знать…
И Водянистого словно облили из огнетушителя. Его раскаленный праведный гнев начал угасать. Фома криво улыбнулся. Эту пьяную от любопытства мышь нужно было немедленно растоптать, а он стоял и стоял, нервно покусывая губу. И откуда у людей этот болезненный интерес к чужой жизни? А это пещерное существо лезет и лезет. И нужно молчать, потому что гнев гневом, а на ее крик сбежится весь пенсионный двор. Она станет вопить: «Убивают! Насильник! Организовал притон! Ходят тут всякие!» А всякие будут слушать и говорить, слушать и говорить. На суматоху прибежит дворник, а за ним милиционер с протоколом: почему у вас проживает непрописанная особа, почему сразу не сообщили куда следует. И поведут Фомочку под белые рученьки, сообщат по месту работы. Аспирант Груенко первый же покатит на него бочку, и останется от Водянистого на кафедре мокрое место.