— Почему бы тебе с Дороти и Мори не прийти ко мне поужинать? — говорит Эстер. — Хотя бы отдохнешь от готовки.
— Нет, нет.
— Ты совсем извелась. Это же ясно — достаточно тебя послушать. Роза, ты меня беспокоишь. Смотри. У меня есть жареный цыпленок. Так что и готовить ничего не надо.
— Он не станет есть цыпленка.
— Так я приготовлю что-нибудь другое.
Роза должна отклонить приглашение Эстер. Эстер идет следом за Розой в ее квартиру — надеется переубедить ее, и Розе — ничего не поделаешь — приходится сказать, что Мори это уже не под силу. Роза, Эстер и Дороти стоят, смотрят, как Мори дремлет в кресле, греется на солнце, проникающем сквозь окно.
— Моя дорогая соседка, — представляет Эстер Роза.
— Шалом. Ма шломейх? Как поживаете? — обращается Эстер к Дороти на едва освоенном, еще детском иврите. — Шми Эстер. Эйх охевет Нью-Йорк? Меня зовут Эстер. Как вам нравится Нью-Йорк?
Дороти поворачивает руку ладонью вверх: мол, что мне за дело до Нью-Йорка.
— Я сюда приехала не на Нью-Йорк смотреть, — говорит она.
— Ат гара бимошав? Оса тапузим бабокер. Оведет маэр? — Эстер хочет сказать: «Должно быть, очень трудно выращивать помидоры и жить, как живут фермеры, вставать до света». А выходит у нее: «Вы живете на ферме? Делает апельсины утром? Работаете быстро?»
Дороти ухмыляется:
— Ат митвина кицат иврит шели? Вы понимаете мой небольшой иврит?
— Да, — говорит Дороти.
— Знаешь, — позже делится с Розой Эстер, — еще год назад я представить не могла, что буду так говорить на иврите.
Роза не отвечает. У нее щемит сердце. Она совсем одна, такое у нее чувство. Сыновья звонят ей, справляются, как она. Ну что объяснишь по междугородному телефону?
— Будь ты здесь, все было бы иначе, — говорит она Эдуарду, когда он звонит из Вашингтона.
— Мы были у тебя две недели назад, ты что, не помнишь? Провели у тебя зимние каникулы.
— Но это когда было — до этого всего, — говорит Роза.
— До чего всего?
Она не отвечает из опасения, что ее услышит Дороти: та бродит где-то поблизости.
— Он ослабел, — говорит она Эдуарду. — Он куда слабее, чем раньше. Не может сам встать с кресла, мне едва удается его поднять.
— Ма, я бы рад сию минуту сесть на самолет, — говорит Эдуард. — Но мне же надо лекции читать. Ма?
— Да?
— Я же просто хотел узнать, как ты себя чувствуешь.
— Что я могу тебе сказать?
— Что значит — что я могу тебе сказать?
Она молчит. Ей кажется: что толку рассказывать, как она себя чувствует, раз он говорит, что ничем не может ей помочь. Да и что скажешь по междугородному — в таких разговорах тоже толку нет. У него лекции, семья — вот чем у него забита голова. Даже у внуков мысли только о школе, таблице умножения, о лепке, рисовании и всем таком прочем. То ли дело, когда они были маленькие, прибегали к ней, наперебой болтали о всяких пустяках.
Потом звонит ее старший сын, Генри, из Вениса[5], и ее бросает из одной крайности в другую. Из ледяного холода в обжигающий жар швиц[6] бани: он вне себя от волнения, места себе не находит.
— Мама! Как ты? Как ты там справляешься? Обещай, что не выйдешь из дому, я слышал, у вас там страшная скользь.
С ее сыновьями всегда так. Эд сухой, деловитый, а Генри — весь на нервах, так что, когда он звонит, ей же и приходится его утешать или заканчивать разговор первой. В Калифорнии он прошел курс психотерапии и стал лучше разбирать в себе. Оно бы и хорошо. Только теперь он рвется применять эти психотерапевтические приемы к ней. Разъясняет ей, как она себя чувствует, а когда она рассказывает про Мори, он — весь сострадание — стонет: «Мама, как же тебе, должно быть, страшно за него».
— Не говори так, — отвечает она. Ей чудится, что от него точь-в-точь, как от Дороти, исходит запах, как от разъедаемой плесенью губки, еле уловимый и вместе с тем узнаваемый.
Утешить ее по-настоящему может разве что жена Эда, Сара, ее любимая невестка. Генри, хотя ему уже сорок пять стукнуло, не женат. Замкнулся в себе. Все же одна невестка у Розы есть, притом красавица. Она говорит Розе:
— Не понимаю, с какой стати Дороти спать у вас на диване. Нелепость какая-то.
— Что я могу поделать? — Роза ей.
— Должны же у нее быть какие-то родственники, свойственники.
И Сара тут же, прямо по телефону, прикидывает, что можно предпринять, и у нее готов план. Сара не притворяется, она действительно думает о других, вот за что Роза сразу полюбила ее. А о сыновьях, пусть они и умные, и блестящие, никак такого не скажешь. Они пошли в Бена, их отца.
Посреди ночи Мори просыпается от удушья. Хватает ртом воздух. Роза сажает его на кровати, обкладывает подушками, включает все лампы. Тут в комнату, волоча за собой телефон, врывается Дороти. Она звонит в скорую, орет в трубку.
— Нет, нет, — Мори задыхается. — Не надо скорой. Я в полном порядке.
Дороти пропускает его слова мимо ушей.
— Он не хочет скорой, — говорит Роза. — Не нужна ему скорая.
Если б Дороти не дергала его, если б она оставила его в покое хоть на пару минут, он бы, Роза уверена, поправился. Но нет же, по квартире уже мечутся медики в белом. Поднимают Мори с кровати, приторачивают к носилкам все равно как шмат мяса.
Да они его погубят, растрясут по дороге по ухабам, будут молотить по груди. Холод пробирает до костей, а у них даже нечем его укрыть. Холодина вон какая, а шум какой!
— Прекратите! Прекратите! — вопит она. Они колотят его, а у него в чем душа держится. Она оттаскивает врачей, но они, ничего не говоря, отшвыривают ее к окну, заледенелому, черному. Ночь прорезают полосы света. А она даже пальто не надела. Машина со скрежетом тормозит, дверцы открываются. Выходя, Роза чуть не падает, один из санитаров подхватывает ее. Санитары бегом тащат Мори в приемный покой.
Дороти не хватило места в скорой. Ее не взяли. Она пришла в больницу позже, встала тень тенью — у изголовья Мори. Скорбно застыла у постели, льет слезы.
— Отец, — зовет она.
Он лежит тихий, в лице ни кровинки.
Видеть это невыносимо. Роза открывает сумочку, отдает Дороти чуть не все деньги, что там. Сует банкноты Дороти в руку.
— Пожалуйста, — говорит она. — Прошу тебя. Возвращайся.
— Возвращайся куда? — спрашивает Дороти.
— Туда, откуда приехала. Ты должна, непременно должна уехать. Ты что, не понимаешь? Ты его губишь.
— Что за ерунда? — басит Дороти.
— Да, да, уезжай. Ты что, такая тупая, сама не видишь? До твоего приезда он и ел, и читал, и спускался вниз. Ты его всех сил лишила, всю его кровь выпила.
— Что я такого сделала, чтобы его всех сил лишить? — вопрошает Дороти. — Что я такого сделала — я всего-то и приехала, чтобы быть с ним, посидеть с собственным отцом, поговорить.
— И посмотри, что с ним сталось, — говорит Роза. — Тебе этого мало?
— Не вам решать, когда мне приезжать и когда уезжать.
— У тебя уже виза кончилась, — заявляет Роза, от усталости, от возмущения у нее кружится голова. — И если ты не возьмешь деньги и не уберешься со всеми своими пожитками из моей квартиры, я… я напущу на тебя власти.
— Я — гражданка США, — невозмутимо ответствует Дороти.
Роза снова берет сумочку, вынимает чековую книжку. Выписывает чек, руки у нее трясутся. Речь, думает она, идет о жизни и смерти. На кону жизнь Мори. Чек на пятьсот долларов. Она кладет чек на широкий больничный подоконник. Ни она, ни Дороти на чек не смотрят.
Три дня Мори вдыхает-выдыхает, он то в сознании, то без сознания. Дороти говорит с ним, но он почти никогда ей не отвечает. На четвертый день Дороти берет чек.
— Прощай, милая, — говорит Мори, голос у него слабый, надтреснутый.
Дороти победительно смотрит на Розу.
Ночью Роза сидит у его постели. Она давно не спит, она уже и не помнит, сколько дней и ночей она не сомкнула глаз.