— Задремали? — спрашивает ее сестра. Роза открывает глаза, ожигает сестру взглядом. И вовсе она не спит. Если б она могла спать. Вместо этого она смотрит, как Мори вдыхает-выдыхает.
— Мама, — говорит ей Генри по телефону, — какой это ужас — ощущать, что ты на пороге… на пороге…
— На пороге чего? — спрашивает она.
— Ну… ну я думаю… неведомого, — запнувшись, говорит он.
Она ничего не отвечает, вешает трубку. Сидя у постели, она вовсе не боится неведомого. Генри даже не помнит, что она уже раз прошла через это с его отцом. Она смотрит на Мори, и оттого, что она так хорошо все помнит, ей еще тяжелее. Перед смертью Бен две недели пролежал, не вставая, и она не сводила с него глаз. Сама свалилась, надолго попала в больницу. Что и говорить, это было много лет назад, но она ничего не забыла и никогда не забудет.
Бен и Мори ни в чем, решительно ни в чем не похожи. Бен — строгий, нетерпимый. Всегда угрюмый. Зароется в свои книги и ничего вокруг не видит. Бывало, днями с ней не разговаривал. Мори совсем другой — шутник, каких мало. Даже в первую их встречу они смеялись до упаду. Розина лучшая подруга Милли упросила Розу, чтобы та разрешила ей поместить объявление в еврейских газетах: «Обаятельная еврейская вдова…». Вот как она познакомилась с Мори. Вот как оно.
Хорошо ли им было вместе? Они путешествовали. Ездили туда-сюда. В отличие от Бена, Мори хлебом не корми — дай посмотреть новые страны, даже когда здоровье его пошатнулось. Он и в реанимации подшучивал над собой. У них минуты свободной не было: они ходили по концертам, по ресторанам. Он был беспечный, ничто, буквально ничто его не пугало. Он пил, курил сигары, ходил по улицам, когда стемнеет, сорил деньгами — ухлопывал их на бега, на рестораны, на сомнительные акции.
— Не тревожься, детка, — успокаивал он Розу. — У меня припрятаны денежки, целая кубышечка набралась.
Но не в его характере такое. Мори — это стрекоза, о том, что настанут холода, он и думать не думал. Экономил разве что на налогах, а налоги не платил по причине политических взглядов, был несокрушимый социалист, только что не коммунист. А вот ее дорогой муж Бен — он, можно сказать, муравей. Роза и Мори то и дело вздорили.
— Мори, — обращается она к мужу, лежащему пластом на белых простынях, — помнишь, когда я тебе дверь не открыла. Я себе этого никогда не прощу.
Несколько лет назад они поссорились, насмерть поссорились, она пилила его за то, что он выпил, и он выскочил из дому, даже пальто не надев. А как вышел, понял, что в такую холодрыгу не погуляешь, ну и вернулся. Но ключа второпях не взял, а она ему не открыла. Он стоял перед дверью в дом, жал и жал на домофон, и тут-то на него и налетели двое громил и оглоушили его. Вытащили на тротуар. Она все видела из окна, а поделать ничего не могла. Они же на восьмом этаже жили. Она кричала, звала полицию, но, пока подоспела полиция, громилы уже удрали, а ее бедняга-муж лежал еле живой на тротуаре. Счастье еще, что громилы не пустили в ход ножи или что похуже.
— Никогда себе не прощу, — это она ему сейчас.
— Брось, — говорит он. Услышав его голос, она пугается. Он только что не утонул в белой постели, от него остался один голос.
Это были его последние слова. Он умер, а в ту ночь образцовая больница опустела, и никто не удосужился проведать его. Никто не знал, что он отошел, кроме Розы. Никто даже не заметил. Это ей пришлось обрывать звонки, метаться по коридорам.
— Вам это нужно — отвечать за халатное и безответственное пренебрежение своими обязанностями? — с такими словами ворвалась она ночью к дежурной сестре.
Приезжают дети. Эд с милой Сарой, Генри из Калифорнии — в кармашке у него темные очки. Эд вышагивает по квартире, отдает распоряжения: они должны связаться с раввином, должны наметить план действий. Она вот-вот упадет в обморок, такое у Розы ощущение. Эд — ну прямо генерал, он приземистый, коренастый, со стального оттенка серыми глазами, руки и ноги у него маленькие. Терпения у него нет совсем — дверь он и то открывает рывком, стукнув по дверной ручке ладонью. Генри, высокий, грузный, сокрушенный, он забивается в углы, рассматривает картины на стенах, приваливается к притолокам, заикается, притом всегда в самый неподходящий момент, и в любую минуту готов пустить слезу.
— Не хотел он раввина, — говорит Эду Роза. — Не верил он в них.
— Но, мама, он же еврей, поэтому я думаю…
— Он мне раз сто сказал: он хочет, чтобы его кремировали, а прах рассеяли, — говорит Роза. — Прошу тебя, у меня нет сил с тобой спорить. Прошу, сделай, как он хотел.
— Мама, — говорит Генри, — мы так и сделаем.
— Спасибо, — это она Генри.
— Но где п-п-прах надо рассеять, как он распорядился?
Вопрос этот добивает ее.
— Не знаю я. Почему ты меня спрашиваешь? Говорю тебе, не знаю. Ты мне что, допрос устраиваешь? Я десять дней ни минуты не спала, ни кусочка в рот не взяла. С какой стати ты меня допекаешь своими вопросами?
Сара протягивает ей бумажную салфетку. Говорит:
— Мама, давайте я сварю вам кофе.
Роза молча кивает.
Кофе дивный. Так, как Сара, никто не варит кофе, это все признают.
— Но, ма, — заводит Эд, а ведь она только-только к ним потеплела, — тебе пора подумать о будущем.
Будущем? Дурацкий вопрос. Ее уже кидало в будущее, и обратно, и к больничным воротам, и далеко за их пределы. Насмотрелась она на это будущее. Белая больничная постель, серебристые внутривенные трубки. Она уже видела конец. А теперь он говорит, что ей следует подумать о будущем.
— Ты должна инвестировать деньги, — говорит Генри.
— Не могу я сейчас об этом думать, — стонет она.
— Ничего не поделаешь, придется, — оповещает ее Эд: он горазд на ультиматумы. — Тебе хватит денег, чтобы жить в достатке, полном достатке, даже после уплаты задолженности по налогам и штрафов.
— Не хочу я их, — это она им всем.
— Но, мама же, — нависает над ней Генри, — ты сможешь уехать из Нью-Йорка.
— И отказаться от квартиры? — у нее перехватывает дух.
У нее перед глазами проплывают ее сокровища: птички, шитые гарусом, в рамках над диваном, секретер, черно-белые фотографии Эда и Генри в чудных матросских костюмчиках.
— Ты сможешь снять квартиру и получше, — говорит Эд.
— И где, интересно, я получу семикомнатную квартиру за двести пятьдесят долларов в месяц? — спрашивает она.
— Пусть не квартиру с фиксированной рентой, зато в хорошем районе, — увещевает он ее, — где есть где погулять. Где тебя не ограбят, стоит тебе выйти из дому. Если ты подумаешь, м-м-м, о том, как разместить деньги, ты сможешь жить куда более покойно и счастливо.
И трех дней не прошло со смерти Мори, а он несет такое, противно слушать. Говорит о финансах и о счастье вот так вот, равняя одно с другим. Она встает, хватается за спинку стула.
— Я не хочу жить счастливее, — твердо, убежденно говорит она.
Не пойдет она в банк, не пойдет и в «Шиарсон»[7]. Встретится разве что с Диком Горхемом, потому что с ним дружил Мори. Дик был юристом профсоюза, когда Мори состоял там бухгалтером. В то время профсоюзу ДБ[8] был не по средствам, вот они и наняли Мори, у него-то диплома не было. Дику без малого восемьдесят, но юрист он и в восемьдесят юрист, и от дел он не отошел. Свою контору на 8-й авеню в одну комнату, заваленную грудами бумаг и папок, в доме без лифта, он сохранил. Тут тебе и пожелтевшие газеты, идишские в том числе и книги в бумажных обложках, и всяческие наградные знаки от профсоюза. Стены почти сплошь в фотографиях товарищеских обедов, Дик выходит из-за стола, распахивает ей объятья. Спрашивает, как она, но у нее за спиной уже сгрудились Эд, Сара, Генри. Все говорят разом. Ей нужно купить банковские сертификаты, нужно купить необлагаемые налогами муниципальные облигации. Эд стоит горой за банковские сертификаты, Генри — за облигации. Сара говорит: облигации тем хороши, что она сможет тратить проценты, а основной капитал не трогать. Роза открывает рот, но ей не удается сказать ни слова: они говорят наперебой. Она сейчас задохнется, такое у нее ощущение.