Внезапный уход принца был не только личной утратой Виктории; он был событием национального и даже европейского масштаба. Ему было всего сорок два, и по обычным законам природы он мог прожить еще не менее тридцати лет. Если бы это случилось, то едва ли можно сомневаться, что развитие английской политики пошло бы совершенно иным путем. К моменту смерти ему уже удалось занять уникальное положение в общественной жизни; уже внутренние политические круги приняли его как неотъемлемую и полезную часть государственного механизма. Лорд Кларендон, например, отозвался о его смерти как о «национальной катастрофе, последствия которой куда более значительны, чем общество способно себе представить», и скорбел об утрате его «проницательности и предусмотрительности», которые, заявил он, «как никогда пригодились бы» в случае войны с Америкой. И со временем влияние принца должно было невероятно вырасти. Ибо вдобавок к интеллектуальному и моральному превосходству он обладал, в силу своего положения, одним существенным преимуществом, которого не было ни у одного чиновника страны: он был бессменным. Политики приходили и уходили, а принц постоянно возвышался в самом центре происходящего. Разве можно сомневаться, что к концу века такой человек, поседевший на службе отечеству, добродетельный, умный и с беспримерным многолетним опытом правления, завоевал бы колоссальный престиж? Если уже в молодости он мог вступить в борьбу с Пальмерстоном и достойно ее выдержать, то чего же можно было ожидать от него в зрелые годы? Какой министр, сколь бы способным и популярным он ни был, смог бы противостоять мудрости, безупречности и огромному многолетнему авторитету почтенного принца? Легко представить, как под его руководством могла быть предпринята попытка превратить Англию в столь же совершенно организованное, прекрасно вооруженное и твердо управляемое государство, как сама Пруссия. Затем, вероятно, какой-нибудь авторитетный лидер — Гладстон или Брайт — сплотил бы демократические силы, и началась бы борьба, в которой монархия была бы потрясена до самого основания. Или, наоборот, могло сбыться гипотетическое пророчество Дизраэли. «С принцем Альбертом, — сказал он, — мы похоронили нашего… монарха. Этот немецкий принц правил Англией двадцать один год с мудростью и энергией, которых никогда не было ни у одного из наших королей. Если бы ему довелось пережить некоторых наших „патриархов“, он благословил бы нас абсолютным правительством».
Английская конституция — эта неописуемая сущность — как живой организм растет вместе с людьми и принимает самые разнообразные формы в соответствии с тонкими и сложными законами человеческого характера. Она дитя мудрости и случая. Мудрецы 1688 года отлили ее в известную нам форму, но случайное неумение Георга I говорить по-английски внесло в нее одну из самых существенных странностей — независимый от Короны и подчиняющийся премьер-министру Кабинет. Мудрость лорда Грея спасла ее от окостенения и разрушения и наставила на путь демократии. Затем снова вмешался случай: королеве посчастливилось выйти замуж за способного и целеустремленного человека; и казалось вполне вероятным, что безответственности администрации вот-вот будет положен конец и политическое развитие станы примет несколько иное направление. Но что дано случаем, то он и забрал. Консорт умирает в самом расцвете; и Английская конституция, хладнокровно отбросив отмерший член, продолжила загадочную жизнь, как будто его никогда и не было.
Лишь один человек, и только он, в полной мере ощутил потерю. Барон, сидя в Кобурге у камина, внезапно увидел, как громада его творения рухнула и превратилась в бесформенные руины. Альберт ушел, и жизнь барона прошла впустую. Даже в самой черной ипохондрии не мог он предположить столь ужасной катастрофы. Виктория написала ему, приехала, попыталась утешить, заявив со страстной убежденностью, что продолжит работу мужа. Он печально улыбнулся и посмотрел на огонь. Затем пробормотал, что долго не задержится и скоро сам отправится вслед за Альбертом. Он ушел в себя. Вокруг него собрались дети и, как могли, пытались утешить, но все было бесполезно: сердце барона было разбито. Он протянул еще восемнадцать месяцев и затем, вслед за учеником, отправился в мир теней и праха.
С ошеломляющей внезапностью Виктория сменила блаженное счастье на мрачную печаль. В первые ужасные моменты окружающие боялись, что она может потерять рассудок, но железный стержень держался крепко, и было замечено, что в промежутках между приступами печали королева хранила спокойствие. Она помнила, что Альберт никогда не одобрял излишнего проявления чувств, и старалась не делать того, что ему бы не понравилось. И все же случались моменты, когда ее королевскую боль невозможно было сдержать. Однажды она послала за герцогиней Сатерлендской и, приведя ее в комнату принца, рухнула перед его одеждами и разразилась рыданиями, заклиная герцогиню сказать, встречала ли она еще у кого-нибудь столь чудный характер, как у Альберта. Временами ее охватывало чувство, близкое к возмущению. «Подавленная сорокадвухлетняя вдова с совершенно разбитым сердцем, — написала она королю Бельгии, — чувствует себя несчастной восьмимесячной сиротой! Моя жизнь уже никогда не будет счастливой! Мир для меня закрылся!.. О! Быть отрезанной в самом расцвете — лишь созерцание нашей чистой, счастливой, спокойной домашней жизни позволяет пережить это столь ужасное положение; отрезана в сорок два — когда я так надеялась, что Бог никогда нас не разлучит и даст нам состариться вместе (хотя он всегда говорил о скоротечности жизни), — это слишком ужасно, слишком жестоко!» Нельзя не заметить оскорбленного тона королевы. Неужели в самой глубине души она возмущалась тем, что Господь осмелился на такой поступок?
Но над всеми остальными эмоциями преобладало одно всепоглощающее стремление сохранить в абсолютной неизменности, на всю оставшуюся жизнь, почтение, подчинение и преклонение перед этим человеком. «Я не устану повторять одно, — сказала она своему дяде, — и это мое твердое убеждение и мое окончательное решение, а именно, что все его желания, все его планы, все его взгляды должны стать законом моей жизни\ И никакая человеческая сила не собьет меня с выбранного пути». Она испытывала гнев и ярость при одной лишь мысли о том, что кто-то может ей в этом помешать. Дядя собирался нанести ей визит, и ей пришло в голову, что он может попытаться вмешаться в ее дела, попробует «распоряжаться всем на свете», как бывало раньше. Следует ему об этом намекнуть. «Я также убеждена, — написала она, — что никто — сколь бы добрым и преданным он ни был — не смеет мне советовать или навязывать свою волю. Я понимаю, как это может не понравиться… Как бы ни была я слаба и потрясена, мой дух восстает при мысли о том, что кто-то может затронуть или изменить его планы или желания, или принудить меня к этому». Завершается письмо выражением любви и печали. Она остается его «навеки несчастной, но преданной дочерью, Виктория Р.». И тут она обращает внимание на дату: это было 24 декабря. Пронзенная внезапной болью, она торопливо добавляет постскриптум: «Рождество! Я даже не думать о нем не хочу».
Вначале, разбитая горем, она объявила, что не желает встречаться с министрами, и функции посредника как могла выполняла принцесса Алиса при помощи сэра Чарльза Фипса, распорядителя личными расходами королевы. Однако через несколько недель Кабинет уведомил королеву через лорда Джона Рассела, что дальше так продолжаться не может. Виктория поняла, что они правы: Альберт бы тоже с этим согласился; и она послала за премьер-министром. Но когда лорд Пальмерстон, пышущий здоровьем, энергичный, со свежеподкрашенными бакенбардами, одетый в коричневое пальто, светло-серые брюки, зеленые перчатки, с голубыми запонками прибыл в Осборн, он произвел на нее не слишком благоприятное впечатление.