Тем не менее, она успела привязаться к своему старому врагу, и мысль о политических переменах рождала в ней взволнованную озабоченность. Она знала, что правительство может пасть в любую минуту; она чувствовала, что не может этого допустить; и поэтому через шесть месяцев после смерти принца решается на беспрецедентный шаг — посылает личное письмо лорду Дерби, лидеру Оппозиции, в котором пишет, что ее душевное и физическое состояние не позволит ей пережить заботы, связанные с переменой правительства, и что если он распустит министров, то подвергнет риску ее жизнь или, по крайней мере, рассудок. Когда послание достигло лорда Дерби, он был крайне удивлен. «Ей-Богу! — цинично прокомментировал он. — Я никогда не думал, то она так в них влюблена».
Хотя волнение ее постепенно утихало, жизнерадостность не вернулась никогда. Месяцы и годы проходили в неизменном унынии. Жизнь ее все больше походила на жизнь затворника. Облаченная в строжайший креп, она скорбно переезжала из Виндзора в Осборн, из Осборна в Балморал. Редко появляясь в столице, не принимая никакого участия в государственных церемониях, избегая малейших контактов со светским обществом, она стала столь же неизвестной своим подданным, как какой-нибудь восточный властелин. Пусть говорят все что угодно, им все равно ее не понять. К чему ей эти пустые представления и глупые развлечения? Нет! Она занята совершенно иным. Она, посвященный хранитель святой веры. Ее место у священного алтаря в храме скорби, — куда лишь она одна имеет право входить, где она может ощущать эманацию таинственного присутствия и толковать едва заметные и неуловимые желания все еще живущей души. Это, и только это было ее славной и ужасной обязанностью. Ибо это действительно было ужасно. С годами подавленность углублялась, и все сильнее становилось одиночество. «Я стою на Печальной уединенной вершине», — говорила она. Снова и снова ощущала Виктория, что больше не выдержит, что уступит давлению обстоятельств. Но затем, внезапно, раздавался тот самый Голос: и она снова брала себя в руки И добросовестно возвращалась к своим печальным и священным обязанностям.
Но главное, она стремилась принять жизненные цели Альберта и сделать их своими собственными — она должна работать на благо державы, как это делал он. Тяжелый груз забот, который он нес на своих плечах, теперь перешел к ней. Она взвалила на себя гигантскую нагрузку и, естественно, зашаталась под ее гнетом. Пока он жил, она работала регулярно и добросовестно; но его забота, его предусмотрительность, его советы и его безотказность делали работу несложной и приятной. Один лишь звук его голоса, просящего подписать бумагу, приводил ее в трепет; в такой обстановке можно было работать вечно. Но теперь все страшно переменилось. Не было уже аккуратных стопок и лотков под зеленой лампой; не было больше простых объяснений для запутанных дел; некому было сказать, что так, а что не так. У нее были, конечно, секретари: и сэр Чарльз Фаппс, и генерал Грей, и сэр Томас Биддальф; и они делали все что могли. Но они были простыми подчиненными: груз ответственности и инициативы лежал лишь на ней одной. Тут уж ничего не поделаешь. «Я убеждена — разве она этого не говорила? — что никто не смеет мне советовать или навязывать свою волю»; все остальное было бы предательством веры. Она должна следовать принцу во всем. Он никому не уступал власти; он сам вникал в каждую деталь; он взял за правило никогда не подписывать бумагу, пока не только не прочтет ее, но и не сделает по ней заметок. Она будет поступать так же. С утра до вечера сидела она, заваленная грудами депеш, читала и писала за столом — за своим столом, который теперь, увы, стоял в комнате один.
Спустя два года после смерти Альберта сложные проблемы внешней политики подвергли верность Виктории серьезному испытанию. Появились признаки того, что этот страшный Шлезвиг-Гольштейнский спор, тлеющий уже более десяти лет, вот-вот вспыхнет с новой силой. Вопрос был неописуемо сложен. «Лишь трое, — сказал Пальмерстон, — действительно понимали, что происходит, — принц-консорт, который умер, немецкий профессор, который успел свихнуться, и я, успевший все забыть». Да, принц, конечно, мертв, но разве он не оставил наместника? Виктория включилась в борьбу с самозабвенным вдохновением. Ежедневно часами она вникала в мельчайшие подробности этого запутанного дела, и у нее был надежный путеводитель по лабиринту: она прекрасно помнила, что, когда бы ни обсуждался этот вопрос, Альберт всегда принимал сторону Пруссии. Так что путь был ясен. Она сделалась ярым приверженцем прусской идеи. Так завещал принц, говорила она. Она не понимала, что Пруссия времен принца умерла и родилась новая Пруссия — Бисмарка. Возможно, Пальмерстон, с его удивительной прозорливостью, инстинктивно ощутил новую опасность; во всяком случае, они с лордом Джоном считали необходимым поддержать Данию против притязаний Пруссии. Но мнения резко разделились, причем не только в стране, но и в Кабинете. Восемнадцать месяцев бушевали споры, и королева с ярой настойчивостью выступала против премьер-министра и министра иностранных дел. Когда же кризис достиг апогея — все шло к тому, что Англия в союзе с Данией готова объявить войну Пруссии, — волнение Виктории стало почти лихорадочным. Перед лицом немецких родственников она старалась выглядеть беспристрастной, но на своих министров обрушивала потоки требований, протестов и увещеваний. Она прикрывалась священными миротворческими мотивами. «Единственный шанс сохранить мир в Европе, — писала она, — это не поддерживать Данию, из-за которой все и началось. Королева сильно переживает, и ее нервы все более расшатываются… Но сколь ни были бы сильны ее переживания, она непоколебима в своем твердом намерении сопротивляться любым попыткам вовлечения страны в безумную и бесполезную битву». Она заявила, что «не отступит ни на шаг», даже если за этим последует отставка министра иностранных дел. «Королева, — сказала она лорду Гранвилю, — совершенно измучена заботами и волнениями, и отсутствием помощи, совета и любви ее любимого мужа». Она так устала от этой борьбы за мир, что «едва держится на ногах, и даже перо выпадает из рук». Англия так и не вступила в войну, и Дания осталась наедине со своей судьбой; но сейчас практически невозможно судить, какова в этом заслуга королевы. Более вероятно, однако, что решающим фактором в ситуации была сложившаяся в Кабинете мощная группировка в поддержку мира, а вовсе не властное и патетическое давление Виктории.
Одно лишь можно сказать наверняка: священный миротворческий энтузиазм Виктории длился недолго. За несколько месяцев ее мысли полностью переменились. Она поняла истинную природу Пруссии, чьи замыслы против Австрии были готовы разразиться Семинедельной войной. Бросаясь из одной крайности в другую, она теперь склоняет министров к вооруженному вмешательству в поддержку Австрии, но тщетно.
Ее политическая активность не более одобрялась обществом, чем ее уединение. Годы шли, королевская скорбь не утихала, и общественное порицание становилось все сильнее. Было замечено, что затянувшееся затворничество королевы не только омрачает жизнь высшего общества, не только лишает народ зрелищ, но и крайне отрицательно сказывается на производстве одежды, шляпок и чулков. Последнее встречалось с особым недовольством. Наконец, в самом начале 1864 года прошел слух, что Ее Величество собирается снять траур, и газеты заметно оживились; но, к сожалению, слухи оказались совершенно безосновательными. Виктория лично написала письмо в «Таймс», чтобы об этом уведомить. «Эту идею, — заявила она, — нельзя так уж явно опровергать. Королева искренне обрадована желанием ее поданных видеть ее, и она сделает все, что может, дабы удовлетворить это достойное и трогательное желание… Но сейчас перед королевой стоят иные задачи, более высокие, чем простые выступления, — задачи, которыми нельзя пренебречь без вреда для общества, которые навалились на нее, загрузив работой и заботами». Оправдание выглядело бы более правдоподобным, если бы не было известно, что эти самые упомянутые королевой «иные, более высокие задачи» большей частью состоят в попытках противодействия внешней политике лорда Пальмерстона и лорда Джона Рассела. Значительная часть — если не большинство — нации были ярыми сторонниками Дании в Шлезвиг-Гольштейнском конфликте; и поддержка Викторией Пруссии вызывала широкое недовольство. Поднималась волна непопулярности, напомнившая старым наблюдателям период, предшествующий замужеству королевы более чем двадцать пять лет назад. Пресса была груба; лорд Эленборо обрушился на королеву в Палате Лордов; в высших кругах ходили странные слухи, что королева подумывает об отречении, — слухи, сопровождающиеся сожалениями о том, что она этого до сих пор не сделала. Оскорбленная и обиженная Виктория чувствовала, что ее не понимают. Она была глубоко несчастна. После речи лорда Эленборо генерал Грей заявил, что «никогда не видел королеву такой расстроенной». «О, как это ужасно, — написала она сама лорду Гранвилю, — когда тебя подозревают, не одобряют, когда никто не поможет советом, не направит, — как одиноко чувствует себя королева!» Тем не менее, как бы она ни страдала, решимости она не утрачивала; ни на волос не отклонится она с курса, назначенного ей свыше; она будет верной до конца.