Она прошлась по комнате, встала рядом с Максом, опираясь рукой на край стола.
— Не ходит ли среди них ваш «Победитель»? Или его очередь еще не настала?.. Я очень понимаю этих несчастных. Мой муж к концу жизни почти ослеп. Он перенес несколько сложных операций. Ужаснее слепоты, говорил он, ничего нет… Впрочем, я отвлекаюсь… Слепота духовная, пожалуй, еще страшнее…
— Вы глубоко заблуждаетесь в отношении меня, фрау Кольвиц. — Макс больше не называл ее «фрау Кете». — Вы заблуждаетесь… Вы попрекаете меня тем, что я создаю свои произведения по заказу эпохи…
— Наци, Рихтер, наци!
— Хорошо. Допустим. Вам ли не знать, что все великие художники творили по заказу владык. Я уж не говорю о посредственностях, история просто не оставила их в памяти человечества. Великий Микеланджело стал велик потому, что творил по прихоти церкви и императорского двора. Шекспир создавал свои драмы в угоду королевскому театру. Бах стал великим потому, что писал свои произведения по заданию католической церкви. А кто покровительствовал Шиллеру? Принц Августенбургский. Все поднялись до своих классических высот благодаря тому, что их кормили, их поддерживали вельможи и церковь! Разве не так?
Художница смотрела на него как на непрописанный участок холста, для которого никак не могла подобрать нужные краски. Пальцами левой руки прокручивала на правом безымянном пальце обручальное колечко, будто отыскивала на нем таинственные знаки.
— Не думала, что вы так наивны. Впрочем, вы же кончали теперешнюю академию… На костер средневековой инквизиции шел Джордано Бруно. О мировой гармонии мечтал Фурье. Кампанелла в темной сырой яме, изувеченный, писал свой «Солнечный город». Все они призывали к добру, к разуму. Хотя зачем я это вам?! Вы даже не были свидетелем невиданного костра инквизиции, который зажгли наци на площади Оперы, сжигая на нем не книги, нет, — мировую культуру! Таких костров даже в мрачное средневековье не было… А Микеланджело… Он, Рихтер, потому велик, что создавал произведения, которые и через тысячи лет будут потрясать людей. Его роспись потолка Сикстинской капеллы — не прихоть владыки, а вершина гения, вершина разума. То же самое можно сказать о Шекспире, и о Бахе, и о Шиллере. Их творения будут жить и жить! А ваш «Победитель на Великой реке» будет жить? Сомневаюсь. Он канет в Лету, ибо еще никогда не переживало своего творца искусство, проповедующее насилие и вражду к другим нациям. А ваш «Победитель» пьет воду из чужой реки, стоит на чужой земле, его оружие убивало людей чужой страны. Только за то убивало, что они родину свою хотели оградить… Вот в чем разница, дорогой Рихтер, между вами и Микеланджело!
«Что, она опять права? Да? Возможно. Пожалуй. Но чтобы творить бессмертное, необходимо что-то жрать. Хотя бы не досыта. Эти два полотна дали мне хлеб. Теперь, право, можно заняться и… Ну да, скажи ей, что теперь ты готов взяться за бессмертное! Попробуй! И она уничтожающе ткнет в набросок портрета Геббельса: «Это — бессмертное?!» А хотя бы! Есть, есть, право, доказательства тому, что и вы, Кете Кольвиц, заблуждаетесь. Есть!» Максу казалось, что его осенило.
Он быстро встал. Книжных полок и шкафа у него еще не было, свою нищенскую библиотеку он держал в двух дешевых чемоданах. Нагнувшись, откинул крышку одного из них, вытащил большую, роскошно изданную книгу. Кольвиц короткого взгляда было достаточно, чтобы безошибочно узнать фундаментальное исследование Карла Юсти о блистательном художнике семнадцатого века Диего Веласкесе.
— Посмотрите!.. Вот кого изображал бог живописи Веласкес!.. Портрет Филиппа Четвертого с золотой цепью… Портрет Филиппа Четвертого в черном костюме… Портрет Филиппа Четвертого в латах… Около десятка великолепных портретов короля! Сага о короле! Почти столько же портретов вельможи Оливерса, портретов придворных карликов и шутов… Почему же, ну почему же!..
Подыскивая слова, Макс кинул книгу в чемодан. Кольвиц кивнула:
— Понимаю. Почему же им, великим, можно было писать вельмож, а мне, Максу Рихтеру, фрау Кольвиц запрещает? Так?
Он не ответил, лишь стиснул руки так, что пальцы хрустнули в суставах. Обозлился: «Как у нервничающей кокотки!»
— Веласкес жил триста лет назад. Выходит, за три века мы ничуть не ушли вперед? Служили и будем служить только тем, кто может платить за счет ближних? Будем писать только элиту, только сливки общества? А как же те, кто хлеб растит, кто металл варит, кто холсты ткет и краски добывает для наших полотен? Они недостойны наших кисти и резца, так как бедны, бесправны?
Художница снова остановилась перед эскизом портрета Геббельса, скрестив руки на груди и слегка откинув назад гордую седую голову. Губы, обычно слегка выпяченные, сжала в прямую линию. Вздохнув, подошла к столу, к Максу. Смотрела на его ссутуленную спину, на которой горбом топорщилась новая куртка из малинового бархата, на мягкие белокурые волосы: мальчишка, совсем мальчишка! Но — с гонором. Ему в тягость любая опека.
И он заметил, что голос Кольвиц зазвучал тихо, доверительно. Она называла его Максом, словно родного сына. Кстати, как звали ее младшего сына, погибшего в прошлую мировую войну? Не Максом ли? Нет, его звали Петером. Говорят, ему было восемнадцать…
— Есть такое выражение, Макс: не бойся начала, бойся — конца. Мне тяжело и скорбно оттого, что одареннейшие молодые люди отдают свой талант духу алчности. Горек хлеб настоящего искусства в сегодняшней Германии, горек, Макс. Однако еще горше будет конец у тех, для кого сегодня тот хлеб сладок. Это я твердо знаю… Вот набросок портрета. Он исполнен уверенной рукой мастера. Но кого вы пишете, Макс! Апостола какой морали?
Макс вздрогнул: она очень точно угадала, он ведь и правда за пример взял апостола с картины Дюрера. Исподлобья следил, как прохаживалась по комнате художница.
— Вы пишете величайшего со времен средневековья инквизитора! Придет время, и вы, Макс, будете стыдиться этого портрета, вы будете казниться собственной совестью.
— Фрау Кольвиц! — Макс встал, по-крестьянски упрямый, насупленный. Дышал тяжело, будто боролся не с маленькой женщиной — ее и сквозняком из форточки сдунет, а с могучим великаном внутри самого себя. — Я не хочу вмешиваться в политику, я — художник, я создаю то, что считаю нужным. Оттого что великие живописцы прошлого писали портреты монархов и завоевателей, они ничуть не стали меньше. Мы восторгаемся их полотнами не потому, что на них изображены кровожадные монархи, а потому, что они принадлежат кисти прославленных мастеров, мы восхищаемся их умению подбирать и накладывать краски, строить композицию, находить, подчеркивать в облике натуры наиболее характерное, типическое… Разве не так, фрау Кольвиц? И как сказать, может быть, потомки будут благодарны художнику за полотно, вами отвергаемое. Как бы там ни было, снова повторяю: в политику я не хочу вмешиваться.
— Да, чисто по-бюргерски: всяк мети перед своей дверью?
— Как хотите понимайте, но не впутывайте меня в политику.
Кольвиц остановилась, с грустью смотрела на красивого парня. От долгого недоедания обесцветилась кожа на его лице, залегли глубокие темные провалы под глазами. Рихтеру страшно снова оказаться нищим, потерять подброшенный ему кусок. Кольвиц уже убедилась, что на этом построена вся политика национал-социалистов: немецкому бауэру, немецкому бюргеру, немецкому интеллигенту и мелкому буржуа подбрасываются жирные куски в виде премий и ссуд, в виде земельных участков, парфюмерных и колбасных лавок. За счет других народов. За счет того миллиарда марок контрибуции, взятой с германских евреев потому, что обыватели, прикрывшись фразой «всяк мети перед своим порогом», в «хрустальную ночь» вдруг разнуздали свои животные инстинкты и, упиваясь безнаказанностью, грабили, разоряли, жгли еврейские синагоги, магазины, торговые дома, жилища[4]…
Это потом, потом исследователи подсчитают, что из Норвегии в первые годы оккупации было выкачано 400 миллионов долларов, что Франция ежедневно платила фатерлянду немцев 20 миллионов марок. А сейчас…
4
9 ноября 1938 года гитлеровцы организовали первый общегерманский погром, названный «хрустальной ночью», так как улицы городов были устланы стеклом разбитых витрин. Но предложению Геринга было принято «Постановление об искуплении своей вины евреями — германскими гражданами». Этим постановлением на них налагалась контрибуция в сумме 1 миллиарда марок.