— Где была? — грубо спросил он.
— Как где? — вопросом на вопрос не сморгнув ответила Наталья Александровна.
— Я спрашиваю, где ночью была? — еще более озлобившись, спросил он.
— Где же я могла быть, как не дома, если я из него выхожу? — сказала она. — Как видите, иду, как обычно, к восьми часам на работу в больницу, и вы не имеете права меня задерживать.
Вслед за этими словами Наталья Александровна, не теряя спокойствия, решительно зашагала по дороге к воротам имения.
Конвойный хотел было броситься в дом будить комиссара Агеева, но в это время ему навстречу из дома вышла мама с ведрами — она шла за водой к колодцу.
Совершенно опешив, солдатик решил все-таки подняться на первый этаж к комиссару, но каково же было его изумление, когда он увидел спускавшихся со второго этажа Валю и меня. Мы прошли мимо него, поздоровавшись по дороге, и отправились в кухню ставить самовар. Широко раскрыв глаза и рот, он даже не ответил нам на наше «здравствуйте» и застыл на ступенях лестницы. Что же оставалось нам делать, как не утверждать, что мы в ту злополучную ночь все были дома и все спали на своих постелях? Ведь иного выхода не было…
В этот день все мы старались не встречаться друг с другом взглядами, так как, несмотря на всю серьезность положения, нас душил смех.
Наступивший день ознаменовался для нас допросом Агеева, С утра он не изволил выходить из своего кабинета, а к полудню мы с мамой были вызваны к нему.
Агеев сидел за письменным столом моего брата. О милый письменный прибор Вячеслава! Он был весь украшен мордами лошадей. В середине двух между собой соединенных чернильниц, из-под расписной дуги, на меня смотрели три знакомые чудные лошадиные морды: коренник этой тройки, белоснежный гордый конь, вскинул вверх свою голову, две пристяжных, в серых яблоках, выгнув шеи, косили в сторону свои умные глаза. А вот рядом с чернильницей лежит вышитый красавицей тетей Нэлли Оболенской бювар брата, со всадником на нем. А вот и другие памятные сердцу безделушки, неотделимо связанные с моим детством… Теперь не только весь стол, но и часть вещей на нем были закапаны лиловыми пятнами чернил, а самый пузырек с ними стоял прямо на сукне, по которому в разные стороны расходились лиловые пятна брызг.
Я не знаю, с каким чувством стояла моя мать — кроткая христианка перед этим чудищем, которое восседало в комнате брата, за его письменным столом, но я стояла перед ним с восторженно певшим в сердце злорадством. Я еще до сих пор не могла себе уяснить нашего нового положения в новой жизни. Дело было совсем не в отнятых материальных ценностях. Я не могла понять того, почему о красное дерево тушили окурки, почему плевали на пол, почему сморкались в руку… Я не понимала, почему красивыми предметами искусства не любовались, а их царапали, коверкали или с каким-то сладострастием просто разбивали.
Я не могла понять вины моего рождения, той самой причины, почему всем можно работать, а нам нет, всем дают паек хлеба, а нам нет. Почему все свободно дышат воздухом и любуются солнцем, а нас все время преследуют и все время хотят сделать с нами что-то самое страшное и ищут за нами какой-то несуществующей провинности? Мы слышим со всех сторон о том, что мы не имеем права на жизнь, а почему?! И глухой ропот поднимался в моей душе против Бога. Божие предопределение казалось мне бессмысленным и жестоким.
Много-много лет позднее, когда жизнь моя была изломана, вся моя судьба искалечена, силы и здоровье подорваны, тогда мне стало доступно смирение раба, и тогда молитва стала моим утешением. Я поняла, что я — тень уничтоженного класса, что я уцелела чудом, и вот за это чудо, за то, что смертельная опасность много раз шла прямо на меня и, не коснувшись, проходила мимо, — вот за это чудо я и научилась благодарить Бога…
Но в тот день, стоя на пороге своей юности, в день ранней весны, когда сползали снега и влажная от растопленного снега старая яблоня под окном Славочкина кабинета протягивала прямо к стеклу свои милые ветки, — в тот день, чувствуя нежную ласку весны и всю красоту ее, я стояла с бунтом в душе, с яростью и ненавистью глядя в лицо насупившемуся Агееву. Я йенавидела этого человека, который столько месяцев мучил нас, который имел право не только на нашу свободу, но и на нашу жизнь.
Когда мы вошли в кабинет, Агеев напустил на себя небывалую важность, делая вид, что читает какие-то лежавшие перед ним бумаги.
— Куды вчерася все уходили? — спросил он, стараясь казаться спокойным, спрашивая как будто между прочим и даже не поднимая на нас своего страшного взгляда.
— Никуда, — в один голос ответили мы.
— Иде были, спрашиваю? — Его желто-оранжевые от махорки пальцы злобно забарабанили по столу.
— Мы нигде не были. Мы спали. — Мама отвечала на этот раз одна. Отвечала очень спокойно и даже, как ни странно, дружелюбно. Агеев поднял голову. Теперь он уже уставился на нас.
— Вр-р-решь!!! — загремел он. Мама и я молчали.
— Отвечайте, иде вы все были? — снова заорал он.
— Я уже сказала: мы спали, — не теряя хладнокровия, ответила снова мама.
— Затвердили в одну дуду, с-с-с-сволочи! — Теперь Агеев всем своим корпусом повернулся ко мне. — Тады ты отвечай: иде вы были? — Его кровавый глаз блеснул, словно в нем чиркнули спичкой. — Ежели вы спали, то иде вы были, кады мы к вам наверх приходили? А?
— Мы все очень крепко спим, — отвечала я, сама радуясь беззаботному своему тону, — наверное, потому вашего прихода и не слыхали, а вот почему вы нас не видели, вот этого я не понимаю…
— Вон, гады! Во-о-он! — что есть мочи заорал Агеев.
Он долго еще орал нам что-то вслед, когда мы с мамой уже выскочили за дверь кабинета.
В этот вечер я впервые отдохнула: никто не пришел к нам наверх, и я была свободна от «Чайки».
Зато в тот же вечер внизу, около входных дверей, шла страшная возня. Теперь помимо деревянного болта, служившего запором, с двух сторон двери были набиты два тяжелых железных крюка. И мы услышали, как на ночь сначала задвинулось бревно, а затем дважды проскрипело железо обоих крюков. Теперь мы сидели уже на тройном запоре. Причем с этого дня не только дальше ограды парка, как это было до сих пор, но даже на площадку перед дворцом нам запретили выходить. В нашем распоряжении остался лишь маленький четырехугольник двора перед самым домом, да и то потому, что надо было ходить к колодцу и за дровами.
Что касается Натальи Александровны и ее дочерей, то к восьми часам вечера они все должны были быть дома.
Об этом жестком режиме, который Агеев сам же и выдумал, он прочел нам по смятой, вынутой из кармана штанов бумажке.
Атмосфера наших взаимоотношений заметно накалялась. Несмотря на мольбы мамы и Натальи Александровны, я завязала бинтом два пальца на руке и говорила, будто обварила их. По этой причине так называемые «музыкальные вечера» были прекращены. Агеев хмуро косился на мои завязанные пальцы, но молчал.
— А вдруг Агеев потребует, чтобы ты развязала бинт и показала ему ожог? — боялась мама.
— Не знаю, что тогда… Но играть я больше не буду. Мама вздыхала, но я была упряма. В моей памяти вставали яркие картины Великой французской революции.
— Мама, насколько лучше и прекраснее гильотина! — говорила я.
— Безумная девочка! Мы с твоим характером наживем беду… — И мама обнимала меня.
Тогда Агееву пришло на ум заставить петь и играть Валю. Но когда она, надев пенсне, отчаянно щурясь, запела в нос романс Вертинского, Агеев рявкнул свое классическое «Будя!», и музыкальный вечер прекратился. Вечера стали пустыми, тихими, и молчаливость не предвещала ничего хорошего.
Агеев, очевидно, решил нам мстить, и эта месть была препротивной, так как она весьма трепала нам нервы. Теперь очень часто среди ночи мы просыпались от скрипа двери. Какие-то головы, просовываясь в дверь, заглядывали в наши спальни. Затем исчезали. По удалявшимся вниз по лестнице шагам мы догадывались, что это проверка. Так нас будили иногда два или три раза среди ночи. Все это очень походило на издевательство. Через Наталью Александровну обо всем этом было известно Владыкиной, но она ничем не могла нам помочь. Однажды она специально вызвала к себе Наталью Александровну и имела с ней долгую беседу. Она касалась нашей судьбы, и Владыкина просила передать маме, что, поскольку мы с мамой живем в помещении больницы, Агеев выселить нас и сделать с нами что-либо может только по указанию Центра и что ей, Владыкиной, известно, что именно таких указаний в отношении нас он добивается.