Слезы застилали мне глаза. Как могла мама найти в себе такие силы, найти в себе, казалось, до конца опустошенной страданиями, такую радость? Она, измученная, исстрадавшаяся, усталая, возродилась точно из пепла и предстала передо мною такой светлой, сияющей, радостной и молодой!..

Когда после многочисленных вызовов зрительного зала мама вышла за кулисы, ее обступили со всех сторон, ее благодарили. В особенности восхищались ее голосом педагоги. Пришли за кулисы из зрительного зала и инженеры с их женами. Все хотели увидеть маму, пожать ей руку, поблагодарить ее, выразить свое удивление.

— Почему же вы молчали до сих пор? — спрашивали ее многие. Часы приближались к полночи, и все спешили домой, чтобы встретить Новый год. Со всех сторон посыпались приглашения: все наперебой звали нас к себе встречать праздник. Мы отказались, так как никогда ни у кого не бывали. Это было главным образом вызвано тем соображением, что, бывая у кого-либо, мы должны были бы и сами звать к себе, а это при наших обстоятельствах было невозможно. Отговорившись под разными предлогами, мы с мамой ушли к себе в казарму.

Я никогда не забуду встречи этого Нового года. Завернутая в бумагу и во всякую одежду, стояла на нашем матраце из сена, в маленьком котелке, заранее нами сваренная картошка. Она была мороженая; вся в черно-розовых пятнах, она старалась выпрыгнуть из рук в то время, когда мы ее чистили, — такой противно скользкой она была. Из котелка шел от нее приторный, сладковатый, тошнотворный запах. Эту картошку мы запивали так называемым «чаем». Он состоял из кипятка с кусочками сушеной, совсем черной свеклы «вприкуску» — вместо сахара.

— И все-таки ты это напрасно затеяла, — задумавшись, говорила мне мама. — Напрасно… прекрасно обошлись бы и без меня, а теперь начнутся разговоры… расспросы и всякие догадки…

— Мама, мама, — целуя ее, говорила я, — все будет хорошо, вот увидите, все будет хорошо… На другой же день инженер Прудников, начальник всего Рублевского водопровода, вызвал маму к себе на квартиру.

— Каким образом вы попали к нам в Рублево? — спросил он ее, когда мама, несколько взволнованная, пришла на его вызов.

— Меня послала к вам биржа труда.

— Это я сам знаю. Ведь оформлялись вы через меня; я давал свою подпись. Насколько мне помнится, вы приехали сюда даже на должность старшей поварихи.

— Да…

— Почему? Что вас, человека с высшим образованием, заставило устраиваться именно на подобной должности, совершенно вам не соответствующей?

— Другой для меня на бирже труда не было.

— Почему?! Мама молчала.

— Почему? — повторил свой вопрос Прудников. — Говорите. Ведь я, как видите, вызвал вас в нерабочий день к себе, говорю я с вами как товарищ, а не как ваш начальник. Итак, ответьте, почему?

— Такова моя анкета. Другие должности мне не хотели доверить.

— Но, насколько я понимаю, вы прежде всего певица, — с какой-то непонятной для мамы строгостью сказал Прудников, — и ваше место совсем не здесь, не в нашей столовой. Нам жаль будет расстаться с вами, вы во всем нам подходите. О вашей работе мы дадим вам самые хорошие отзывы, которые, кстати сказать, вам совершенно не понадобятся. Мой совет вам: поезжайте в Москву, делайтесь педагогом и учите нашу молодежь петь так, как поете сами. Это мой долг — поступить с вами именно так, а ваше дело — внять моему совету или нет. Подумайте, посоветуйтесь с вашей дочерью и решайте. Мой же совет, даже, если хотите, моя просьба к вам: поезжайте в Москву, и чем скорее, тем лучше…

В это самое время нам из Москвы пришло письмо. Было оно от старушки Грязновой, жившей в нашей бывшей квартире на Поварской улице, 22. Она писала, что ее сын со всей семьей уехал навсегда на работу в Польшу и будет хлопотать о том, чтобы и ей, его матери, разрешили к нему туда поехать. Квартира наша бывшая опустела, и ее начинают заселять по ордерам, а так как сохранилось много наших вещей, а она сама думает покинуть Россию, то и предлагает нам, поскольку у нас нет угла, переехать пока к ней для того, чтобы в будущем, при ее отъезде, она могла оставить нам свою комнату.

Таким образом, все складывалось так, что мы должны были расстаться с Рублевом. Мама и я пришли к такому решению. Рублево, обжить которое стоило нам немало страданий, Рублево, которое мы уже успели полюбить, вдруг стало нам казаться давно прошедшей страницей нашей жизни, которую мы теперь спешили перевернуть.

Мы вспомнили о нашем сундучке с драгоценностями, который мама отдала на хранение Ивану Тихоновичу Зенкину.

— А я его для сохранности в сарае у себя закопал, — сказал нам Зенкин, — ведь пол-то у меня земляной. Ладно, ужо откопаю — вечерком принесу вам…

Но день отъезда приближался, мы отрабатывали с мамой последние дни нашей службы, а зенкинское «ужо» все длилось. То ему было некогда, то он забывал про нашу просьбу, то находился еще какой-нибудь предлог для отговорки.

Тогда ужасная догадка пришла нам на ум: да разве можно было доверять первому попавшемуся на глаза человеку? Да кто бы выдержал такое испытание? Да разве можно было так искушать человека?..

— Что ж делать… — сказала мама, — значит, такова наша судьба. Все равно хранить драгоценности в пустой, незапертой комнате был такой же точно риск.

И как раз в этот же вечер пришел к нам в казарму Зенкин. Под мышкой он держал наш сундучок.

— Вот проклятый! — сказал он, улыбаясь и передавая сундучок маме. — Ведь он, подлец, словно живой. Взял да под землю и ушел! И место я заметил, как его закапывал… а он взял да и исчез… Вот оказия-то! Пока весь пол сарая не перерыл, до тех пор его не нашел. Только тогда моя лопата о его крышку и стукнулась… Вот чудеса-то! Право слово, чудеса!..

Мы с мамой облегченно вздохнули. Да… Это было действительно чудо, этот стоящий перед нами простой человек, отиравший пот со лба. Уставший и радостный, он смотрел нам прямо в глаза своим открытым хорошим взглядом.

— А ну-ка, отпирайте его, подлеца, — весело говорил Зенкин, — посмотрим, все ли в нем в целости?..

Зенкин получил от мамы тут же швейцарские карманные часы отца, которые только потому уцелели, что их передняя и задняя крышки были не из металла, а из хрусталя и соединены тонким золотым обручем. Таким образом, весь их механизм был виден. Старшая дочь Капитолина получила серьги из мозаики в золоте, с замечательными подвесками. На серьгах в мозаике был изображен голубь, летевший с оливковой ветвью в клюве. По преданиям Библии, голубь первый известил Ноя этой веткой о том, что бедствие потопа кончилось. Женя, младшая дочь, моя однолетка, получила весь мой прибор из розовых кораллов: три нитки ожерелья, серьги, кольцо и резной золотой браслет с пятью кораллами. Подарки, сделанные жене Зенкина и его сыну Василию, я совершенно забыла и потому не могу их описать.

Прощание наше с рублевцами было трогательным: самые искренние слезы лились с обеих сторон. В Рублеве у нас не было не только ни одного врага, но не было человека, который бы относился к нам как-нибудь неприязненно.

Я думала о том, что ведь рабочие Рублева были частью того народа, который нес уничтожение нашему классу. Однако никто из этих рабочих не причинил нам зла, наоборот: мы были окружены их лаской, вниманием и уважением. Я поняла, что никто из них не был и не мог быть нашим врагом. А уничтожение нашего класса продолжалось стихийно, подобно смертельному огню вулкана, который время от времени выбрасывал пылавшую огненную лаву, сжигавшую все на своем пути.

Только неустанный труд, в котором было все наше забвение и все наши надежды, был в то же время и единственной нашей броней, спасавшей нас от этого огня.

Так на Рублевском водопроводе мы с матерью получили наше «первое трудовое крещение».

В Москве мама прошла экспертизу РАБИСа, получила членский билет педагога-вокалиста. Ей также вручили охранную грамоту на наш полуконцертный рояль «Бехштейн», стоявший в квартире на Поварской улице, 22, который был ей возвращен в собственность. Что касается меня, то я стала продолжать мою музыкальную работу по клубам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: