Жилось трудно, и приезд Джи-Би-Эс только прибавил забот. Первым делом он упросил мать выучить его пению. Семейный бюджет ничего от этого не выиграл. Потом он научился, «громыхая басами в нужном темпе, играть в дуэте с сестрой классические симфонии и оратории». И это не облегчило положения. Дело чуть не кончилось сумасшествием матери, когда он принялся за свои любимые отрывки из вагнеровского «Кольца Нибелунгов». «Мать ни разу не пожаловалась, но, когда мы уже разъехались, признавалась, что частенько уходила всплакнуть. Как больно казнит меня эта мысль! Учини я даже убийство, и то совесть вряд ли угнетала бы меня больнее. Если бы я мог заново пережить свою жизнь, я посвятил бы себя борьбе за наушники и микрофоны, дабы маньяки-музыканты тревожили звуками одних только себя. В Германии закон велит закрывать окна при игре на фортепиано. Но какой от этого прок ближайшим соседям? Музыкой нужно заниматься только в полностью звуконепроницаемой комнате; в противном случае равняйте эти занятия с уголовным преступлением. Следует также страхом конфискации обуздать громкоговорители».
Шоу не спешил нести свою лепту в семейный бюджет, и тогда окружающие взялись сами пристроить к делу принципиального тунеядца.
Первым на его свободу покусился Ли. К возмущению миссис Шоу, он забросил свой «метод», сбрил баки и отпустил усы. Вероотступник открыл на Парк-лейн певчую лавочку и за приличное вознаграждение брался в двенадцать уроков сотворить примадонну.
Миссис Шоу потихоньку рвала отношения с человеком, который, обратив ее в новую религию, повел себя, как Иуда. Шоу меж тем бренчал на рояле на музыкальных вечерах у Ли, впервые соприкоснувшись с полу богемным музыкальным миром английского общества. Чтобы отблагодарить своего тапера, Ли сделался музыкальным критиком в «Хорнет»: Шоу писал за него рецензии и получал гонорар. Дело вскоре прикрыли. Антрепренеры возмутились рецензиями, взяли назад свои рекламы, и газета скончалась. Шоу почувствовал облегчение: редактор имел привычку оживлять его серьезные заметки болтовней на музыкальные темы. Опять он стал «уязвим для предложений работы». Болезненная застенчивость не мешала ему решительно отклонять приглашения, чреватые встречами с людьми, от которых, того и гляди, могла прийти реальная помощь. Он был уверен, что доброжелатели не отстанут до тех пор, пока не свяжут его по рукам и ногам каким-нибудь пренеприятным занятием.
«Я безотчетно отказывался от всех вакансий… Я был неисправимым безработным. Тянул время, придумывал отговорки, морочил голову себе и людям. Явившись по объявлению, вел себя более чем ненавязчиво… Вспоминаю разговор с заведующим банком в Онслоу-Гарденс — этого мне сосватал один прилипчивый дружок, с которым я как-то пообедал. Разговор шел о возможности «использовать» меня в банковском деле. Я развлекал заведующего блистательно — именно так, хотя само это слово мои благожелательные критики прилепят мне много позднее. Расстались в прекрасных отношениях: заведующий был совершенно уверен, что я без труда подыщу себе что-нибудь еще — служба в банке, конечно, не для меня».
Следующей непрошеной благодетельницей была родственница и писательница миссис Кэшель Хой. В 1879 году она свела Шоу с секретарем телефонной компании Эдисона, которая размещалась в подвалах под конторами на улице Королевы Виктории. Его определили в группу монтажных работ и он, случалось, битый день уламывал обитателей лондонского Ист-Энда «допустить компанию на их крыши, чтобы поставить изоляторы, шесты и блоки, несущие телефонные провода». Он жадно вбирал впечатления, но переговоры с домохозяевами выводили его из себя: «Сколько бы я ни хорохорился, меня очень нетрудно было сбить, и я, бывало, мучительно переживал резкую отповедь какой-нибудь задерганной хозяйки, принявшей меня по ошибке за коммивояжера».
Затея Эдисона не удалась. Английский маклер забраковал ее: телефон «на весь дом выбалтывал вещи, которые благоразумнее было бы нашептывать», и в итоге предприятие слилось с государственной телефонной компанией. Но Эдисон все же оставил по себе след: Шоу на несколько месяцев обзавелся работой, а став начальником группы, сошелся с американцами. Эти ребята «с удивительной искренностью пели непристойные и жалостливые песни», изъяснялись безобразным языком, «вкладывали в труд дикую энергию, о чем никак не свидетельствовали плоды их усилий», из начальства уважали только американцев, считали Эдисона величайшим гением всех времен и бесконечно презирали своих английских коллег, не терпевших в работе ни спешки, ни понукающих окриков.
Концерн покрупнее поглотил компанию — но уже без Шоу. Никогда впредь он не возьмет греха на душу, не будет ломать свою натуру и стараться жить честным трудом; правда, через два года он сорвется, взявшись заработать фунт-другой подсчетом голосов на выборах в Лейтоне, но это уж в последний раз!
В первоначальную пору лондонской жизни он выказал некоторые стороны своего литературного дарования, рассылая статью за статьей во все крупные газеты. Статьи неизменно отвергались «с сожалением», если верить вежливой форме отказа. Но одна статья зацепилась в газетке «Все как один», издававшейся Дж.-Р. Симсом; в ней речь шла о том, какое имя следует давать ребенку. В своем первом опусе, от которого ведет начало необозримое море его журнальной продукции, Шоу убеждал родителей не давать детям пышные и глупые имена: «Не взваливайте на них редкие имена, под которыми прославились исторические личности. Такой человек будет походить на ворону с павлиньим хвостом. Он не сам его нацепил и, конечно, будет его стыдиться, если это человек с головой. Как ни старайся несчастный, он всегда находится в двусмысленном положении: его неминуемо сопоставляют с образцом, до которого он, ясно же, никогда не дотянется, и вот его уже корят неудачником, и презрение его удел — все по милости своего кровного имени». То же и в другом случае: «Носитель имени какого-нибудь дурака так и ходит в дураках и в конечном счете вынужден оправдать это мнение. Конечно, настоящий гений справится с напастью, хотя и ему имечко может крепко подгадить».
За эту статью Шоу получил пятнадцать шиллингов и в бесконечной благодарности тут же уселся и написал кое-что получше. Наверно, это было даже слишком хорошо написано, ибо, вернув рукопись, газета вскоре закрылась. Его «блистательное перо», я полагаю, поразило насмерть всю редколлегию.
За десять лет (1876–1885) он заработал пером шесть фунтов, из коих пять фунтов принесла реклама медицинского патента, а пять шиллингов уплатил сосед, заказавший стихи: Шоу думал написать пародию, но увлекся и кончил даже с чувством. Он было взялся за мистерию, да скоро остыл, успев только набросать характер богоматери, сбивавшейся на сварливую бабу. Годы 1879–1883 были в основном заполнены писанием романов.
Что можно сказать о его романах? «Можно по-разному не любить Шоу, — замечал Оскар Уайльд. — Можно не любить его пьесы, или любить его романы». Когда много лет спустя уже известным драматургом Шоу перечитал свою прозу, он признался: «Читать можно — и в этом весь ужас». После этого он свои романы возненавидел.
Написаны они в традиционной манере, за которую в Ирландии цепко держатся еще и в наши дни. Сейчас этот стиль кажется до смешного ходульным и взвинченным. В романах Шоу не чувствуется присутствия его недюжинных сил, но специфический юмор Шоу нет-нет да проскочит. Вот, к примеру, слоняется под сводами Вестминстерского аббатства молодой герой его первого романа «Незрелость» Смит, в образе которого нетрудно узнать самого автора. Возбужденное состояние Смита передается таким образом: «Тихая поступь, горящий взор и сосредоточенное спокойствие подскажут проницательному наблюдателю, что перед ним законченный атеист».
Действительно, в то время Шоу заболел воинствующим атеизмом. Однажды на холостяцкой вечеринке в Кенсингтоне он услышал, что некто, глумившийся над миссией Муди и Сэнки, был казнен праведным божьим гневом и домой доставлен на ставне. Завязался спор. Один из спорщиков, настроенный весьма евангелически, заявил, что Чарльз Брэдлоу, самый грозный атеист среди сторонников светской школы, публично-де вынул часы и призвал Всемогущего поразить его насмерть. Брэдлоу дал Всемогущему пять минут — пусть докажет свое существование и несогласие с атеизмом. Тут же один из гостей принялся заверять, что Брэдлоу не делал ничего подобного и публично, мол, опровергал эти бредни. Шоу взорвался: такой поступок в характере Брэдлоу, а был он в действительности или не был — это не важно: «Я добавил, что упущение никогда не поздно поправить — ведь я же разделяю мнение Брэдлоу: ужасно глупо верить, что в естественный порядок вещей может капризно вмешиваться вспыльчивое и обидчивое сверхъестественное божество. А посему… — и здесь я вынул часы. Это возымело мгновенное действие. Никто не стал дожидаться результатов опыта — ни скептики, ни святоши. Напрасно призывал я благочестивых положиться на зоркий глаз божественного метателя молний, на его справедливую длань, отделяющую виновного от невиновного. Напрасно призывал я скептиков согласиться с логическими выводами их мировоззрения: когда дело пахнет молнией — скептиков не бывает. Страшась стремительного распыления гостей, если я возглашу нечестивый вызов, и перспективы остаться наедине с неверным, осужденным к смерти в течение пяти минут, наш хозяин вмешался и запретил эксперимент, умоляя всех переменить тему разговора. Я, конечно, уступил, не преминув заметить, что, хотя страшные слова не были произнесены, они отчетливо стояли в моем сознании, и, стало быть, сомнительно, чтобы, заткнув мне рот, собравшиеся отвели кару небесную. Но выяснилось, что все уже считали происшествие благополучно исчерпанным: мысли мои не имеют значения, коль скоро вслух ничего не было высказано. И только главарь евангелической группировки казался озабоченным, пока не истекли пять минут».