Один заботливый приятель загорелся желанием спасти Шоу от геенны огненной и упросил отца Аддиса из бромптонского оратория[14] обратить его в католичество. Шоу был не прочь поспорить, да еще интересно было попытать, что за птица этот отец Аддис, и посему он немедля отправился в молельню.
«— Мир существует, — заявил святой отец, — и, значит, кто-то его создал.
— Если ваш «кто-то» существует, его в свою очередь создал кто-то раньше, — заявил я.
— Если это ваш аргумент — пожалуйста, — отвечал натер. — Считайте, что у бога есть творец. Считайте также, что у творца бога есть свой творец. Выстраивайте творцов в сколько угодно длинную очередь, сделайте милость. Только ведь воображать легион творцов и немыслимо и нелепо: поверить в первого ничуть не труднее, чем в стоящего под номером пятьдесят тысяч или пятьдесят миллионов. Так отчего же не остановиться на первом? Ведь сколько ни пытайтесь заглянуть ему за спину, ваша логическая неувязка не распутается.
— Следуя вашему рассуждению, — парировал я, — мне нетрудно поверить, что точно так же, как мир возник сам по себе, его создатель сотворил себя самого; правда, в первое поверить легче: мир существует реально и на наших глазах воссоздает себя; в этом плане творец остается гипотезой.
Конечно, ничего путного из нашего спора не могло получиться. Он поднялся, заявив, что все это похоже на работу с пилой: он тянет к себе, а я обратно, только пилим мы по пустому месту. Мы больше не заговаривали о боге, но, проходя через трапезную, он на минуту вернулся к разговору, признавшись, что сошел бы с ума, потеряй он веру. Его искренность меня тронула, но я чувствовал себя великолепно — так и объявил ему, гордясь своим здоровым и молодым хамством».
Вот вам и герой «Незрелости» — загляните в конец романа: «Возвращаясь опять через мост, Смит задержал шаг и задумался о своей незрелости, любуясь недвижными квадратами белого лунного света и лежавшими впереди тенями. Потом он отрицательно дернул головой и направился к дому».
Написанная в 1879 году, «Незрелость» была отвергнута всеми лондонскими издателями поочередно. Рецензент издательства «Чапмен и Холл» Джордж Мередит откликнулся лаконичным «нет». Рецензенту Макмиллана Джону Морли книга подала мысль привлечь Шоу к сотрудничеству в своей «Полл-Молл Газетт». Шоу явился, и Морли спросил, чем бы он мог заняться. Шоу считал, что он может писать об искусстве.
— Вздор, — презрительно воскликнул Морли, — нынче все могут писать об искусстве!
— Вы полагаете? — сухо обрезал Шоу, и Морли понял, что сотрудник ему попался из строптивых.
Опус второй — «Неразумные связи». Как и первый роман, «Неразумные связи» содержат несколько хороших мест — скажем, такое: «С самого начала я ждала повода возненавидеть его». И этот роман обошел всех издателей, никого не заинтересовав. «Научить меня было некому, а я был молод и зелен, чтобы догадаться: дело вовсе не в литературных просчетах, а в той враждебности, которую возбуждал мой вызов респектабельному викторианству. Впереди не брезжило никакой надежды, и все же я продолжал сочинять…»
Служба в конторах обернулась к добру — ему не стоило большого труда держать поставленное себе правило: ежедневно исписывать пять четвертушек бумаги. И никаких скидок на погожий день или нерабочее настроение!
«Во мне засели мальчишка и клерк, и, если на пятой странице предложение обрывалось, дописывал я его только на следующий день. Или, положим, я разбазаривал день. Тогда на завтра — двойное задание, чтобы наверстать упущенное».
Работа над «Неразумными связями» совпала с лондонской премьерой «Кармен». Вот где Шоу нашел отдушину для своих романтических порывов. Когда его утомляла сплетаемая им интрига, он бросал перо, садился к роялю и забывал презренный реализм «ради очаровательного общества Кармен, ее красного тореадора и желтого драгуна».
Самый оригинальный и тонкий роман — опус третий, «Любовь артистов». Здесь Шоу впервые испробовал старый шекспировский трюк: женщина идет на все ради мужчины. Герой романа, списанный с Бетховена, открывает вереницу исторических персонажей, которые с легкой руки Шоу выглядят куда симпатичнее своих действительных прообразов. Герой «Любви артистов» — большой мастер: силою ума и характера он далеко превосходит пустопорожнее общество леди и джентльменов, пустивших его на свой порог за музыкальные заслуги. Этот образ был новостью в литературе. Книга ознаменовала решительный поворот в развитии Шоу. Первые два романа были плодом самоуверенного рационализма, особенно «Неразумные связи» (он написал книгу одним махом, ни разу не запнувшись). В отличие от «Неразумных связей», «Любовь артистов» не несла в себе катастрофы и не имела конца: роман просто останавливает свой ход. Писался он медленно; задержали и первая болезнь, унизившая Шоу сознанием своей смертности, и необходимость перечитывать написанное, чтобы ухватить терявшуюся нить.
«Прививки не оставили на мне живого места — на всю мою грешную жизнь мне обещалась неуязвимость для оспы». И все же Шоу пал жертвой эпидемии 1881 года. Из болезни он вышел с великолепной бородой и неверием в медицинскую ортодоксию. Это последнее и продлит ему жизнь до глубокой старости, к великому смущению многих маститых врачей.
Хотя Шоу и не исповедовал еще социализма, он созрел для обращения в эту веру. Одновременно завершился для него немудрящий этап рационализма и материализма. Он понял, что эта дорожка далеко не выведет, и порвал с ней решительно и сразу. Теперь его будут занимать ступени и оттенки мистической (а точнее — стоящей выше разума) категории — человеческого гения; столкновение гения с обывательским здравым смыслом составит отправную точку его комедий.
Следующий роман — «Профессия Кэшеля Байрона» — можно, пожалуй, назвать боевиком. Шоу перевидал много боксерских схваток, читал книги по боксу в Британском музее и в конечном счете сам написал об этом книгу, хотя и считал свой интерес к боксу следствием первородного греха.
Джи-Би-Эс никогда не был любителем спорта. Свое отношение к спортивным состязаниям он выразил как-то в беседе со мной следующими словами: «Глубоко раздумывая о человечестве, я прихожу к мысли, что в настоящее время оно всего лучше приспособлено гонять по полю мяч. Через тысячу лет, может статься, оно нравственно и духовно поднимется настолько, что сумеет выбить мяч со своего поля». Однажды он побывал на бейсболе, а когда вскоре его пригласили на следующий матч, Шоу изрек: «Когда вас дважды приглашают на бейсбол, вы неизбежно спросите себя, зачем надо было ходить в первый раз. Ответа невозможно доискаться. Нет, это сумасшедший мир». И вот причастность к вселенскому помешательству едва не сделала его популярным автором. «Я не могу без дрожи думать, что «Профессия Кэшеля Байрона» чуть не сделала меня в двадцать шесть лет модным литератором. Найдись в ту пору предприимчивый издатель — и мне бы конец!» Но и без такого издателя книга прошла в нескольких выпусках социалистического журнала «Тудей», потом вышла отдельным изданием ценою в шиллинг, а в Америке выскочило и пиратское издание.
На книге Шоу многие погрели руки, и только автор остался ни с чем, признаваясь, что написал ее для забавы и жалеет, что стал причиной всего этого ребяческого восторга: «Бой в перчатках и рассчастливая концовочка, до которой я никогда прежде не унижался, впервые принесли мне позорный успех среди благожелательных рецензентов и у многотысячной читающей публики. Но я успел задуматься о содеянном, и чувство собственного достоинства забило тревогу. Я решил оставить выписывание характеров и… засесть за роман, который поднимал бы большую социальную тему».
Поднять большую социальную тему оказалось делом утомительным. Две главы чудовищного объема только-только подвели его к существу вопроса. Он бросил работу, и в журнал пошла лишь вводная часть сочинения, вышедшая потом отдельной книгой под заглавием «Социалист-затворник». В связи с этой книгой Шоу выскажет любопытное наблюдение о своем творческом методе: «Бьюсь я однажды в читальном зале Британского музея над началом пятого и последнего своего романа «Социалист-затворник» — и вижу: сидит и трудится за соседним столиком на редкость привлекательная, просто притягательная молодая особа, лицо решительное, живое, умное. Увидел я это лицо и как в душу заглянул: так родился характер Агаты Уайли. Мы за все время не обменялись и словом, не познакомились. Я видел-то ее всего несколько раз и все при тех же обстоятельствах. А назови я сейчас ее имя, которое, кстати, сделалось известным в литературе — как и я, она писала тогда роман, и, может быть, мой профиль вдохновлял ее в работе над образом героя, — выдай я, стало быть, ее имя, и сочтут ее бесповоротно Агатой Уайли да еще приплетут бог весть какую скандальную ерунду, кивая на наше якобы близкое знакомство. Я всегда пользовался живой моделью, как художник, и добавлю — работал в манере художника: иногда самый верный образ рождался из близких, личных отношений с прообразом, а случалось, он возникал в сознании благодаря брошенному взгляду, как в случае с Агатой. От одного такого взгляда могла возникнуть цепь обстоятельств настолько правдоподобных, что мне доводилось выслушивать упреки — мол, бессовестно лезу в чужие дела. Можете мне не верить, но однажды я придумал для одного из моих героев лакея, а потом выяснилось, что именно такой лакей и служил у его живой модели! Я копировал природу с разной степенью точности, разрываясь между крайностями: добросовестным выписыванием всего, что я наблюдал, и игрой воображения, подсказанной случайным взглядом или рассказом. В одной и той же книге или пьесе я сводил вместе житейские наблюдения и то, что принято называть вымышленными характерами и традиционными литературными персонажами».
14
Ораторий (от латин. orare — молиться) — молельня; монастырская постройка, предназначенная для собрания монахов и церковной службы.