Это правительство само знает, что оно безобразно. Оно страшится своего портрета, а в особенности избегает зеркала. Оно, как филин, прячется в темноте; если его увидят, оно умрет. А оно желает существовать! Оно не терпит, чтобы о нем рассуждали, не допускает никаких разговоров о себе. Оно заткнуло рот французской печати, — мы видели, как это было сделано. Но заткнуть рот печати во Франции — это еще полдела; нужно заставить молчать и заграничную прессу. Пробовали затеять два процесса в Бельгии — один против газеты «Бюллетен Франсе», другой против газеты «Насьон». Честный бельгийский суд присяжных не признал их виновными. Это неприятно. Что же придумали? Ударили бельгийские газеты по карману. У вас есть подписчики во Франции? Если вы будете нас «обсуждать», мы не пропустим вас во Францию. Хотите, чтобы вас пропускали? Угождайте нам. Пытались припугнуть и английскую прессу: если вы будете нас «обсуждать», — вопрос ставится категорически: не желаем, чтобы нас «обсуждали», — мы выгоним из Франции всех ваших корреспондентов. Английская пресса в ответ на это рассмеялась. Но это еще не все. За пределами Франции есть французские писатели; они в изгнании, следовательно, они на свободе. А что, если они заговорят? Что, если они вздумают писать, эти демагоги? Ведь они вполне способны на такую штуку! Надо им помешать. Но как? Заткнуть людям рты на расстоянии не так-то легко. У Бонапарта не такая уж длинная рука. Попробуем, однако, — затеем против них процесс там, где они находятся. Допустим. Но ведь судьи свободных стран могут решить, что эти изгнанники представляют собой справедливость, а бонапартистское правительство — беззаконие. Эти судьи поступят так же, как бельгийский суд, — признают их невиновными. Тогда можно попросить дружественные правительства изгнать этих изгнанников и выслать этих высланных. Допустим. Но в таком случае эта изгнанники отправятся еще куда-нибудь, они всегда найдут какой-нибудь уголок на земном шаре, где им можно будет говорить свободно. Как до них добраться? Руэр стакнулся с Барошем, и они вдвоем нашли способ: состряпали закон о преступлениях, совершенных французами за границей, и втиснули туда статью о «преступлениях печати». Государственный совет утвердил, а Законодательный корпус не пикнул. Теперь это уже совершившийся факт: если мы окажем слово за пределами Франции, нас будут судить во Франции; приговаривать — на всякий случай, на будущее! — к тюремному заключению, к штрафам, к конфискации. Допустим. Итак, эта книга предстанет перед судом во Франции, и автор ее будет должным образом осужден — я к этому готов, но я только позволю себе предупредить всех этих господ, именующих себя судьями, которые, облачившись в свои черные или красные мантии, будут вершить этот суд, что, каков бы ни был их приговор, мое презрение к их суду может сравниться только с моим презрением к самим судьям. Это все, что я считаю нужным сказать в свою защиту.
VII
Сообщники
Кто же толпится вокруг этого заведения?
Мы уже говорили. Стыдно и подумать.
Да, уж эти нынешние правители! Мы, сегодняшние изгнанники, помним их, когда они в звании депутатов всего какой-нибудь год тому назад важно расхаживали по кулуарам Учредительного собрания, задрав голову и делая вид, будто они сами себе господа. Какое высокомерие! Какая надменность! Они прижимали руку к сердцу и восклицали: «Да здравствует республика!» И если с трибуны какой-нибудь «террорист», или «монтаньяр», или «красный» намекал на то, что готовится государственный переворот и замышляется восстановление империи, — какими проклятиями они разражались по его адресу: «Вы клеветники!» Как они пожимали плечами при слове «сенат»! «Империя в наши дни? — восклицал один. — Да это было бы кровопролитие и мерзость! Вы клевещете на нас! Мы никогда не замараем себя таким делом!» Другой уверял, что он для того только и согласился стать министром у президента, чтобы защищать конституцию и законность. Третий прославлял трибуну как оплот нации. Напоминали о присяге Луи Бонапарта и с возмущением спрашивали: «Вы что же, сомневаетесь в честности этого человека?» Двое других даже голосовали против него в мэрии X округа 2 декабря и подписали декрет об отрешении его от должности. А еще один 4 декабря прислал автору этих строк письмо и восхвалял его за прокламацию левых, объявившую Луи Бонапарта вне закона… А ныне все это — сенаторы, государственные советники, министры, украшенные галунами и позументами, расшитые золотом! Подлецы! Прежде, чем расшивать золотом рукава, вымойте руки!
К.-Б. приходит к О. Б. и говорит ему: «Вы только представьте себе, до чего доходит наглость этого Бонапарта! Подумайте, он предлагает мне должность докладчика в Государственном совете!» — «Вы отказались?» — «Разумеется». На другой день ему предлагают должность государственного советника с окладом в двадцать пять тысяч франков — и возмущенный докладчик, растроганный до глубины души, становится государственным советником; К.-Б. дает свое согласие.
Некая категория людей сплотилась в массу — это глупцы. Они составляют самую трезвую часть Законодательного корпуса. К ним-то и обращается «глава государства» со своими разглагольствованиями: «Первый вариант конституции, составленный в истинно французском духе, должен был убедить вас, что мы располагаем всеми возможностями мощного и свободного государственного аппарата. Строгий контроль, свободный обмен мнений, окончательное утверждение налогов путем голосования… Францию возглавляет правительство, воодушевленное верой и любовью к добру, оно опирается на народ, который есть истинный источник власти, на армию, источник силы, на религию, источник справедливости. Примите уверения в моих чувствах».
Этих обманутых дурачков мы тоже знаем отлично; мы видели их в достаточном количестве на скамьях большинства в Законодательном собрании. Их вожаки, ловкие деляги, сумели запугать их насмерть, а это самый верный способ вести за собой такую толпу, куда тебе вздумается. Когда старое пугало — такие словечки, как «якобинец» и «санкюлот», — перестало действовать, эти вожаки вывернули наизнанку и снова пустили в ход словцо «демагог». Эти коноводы, мастера по части всяческих ловких приемов, с неменьшим успехом использовали еще и слово «Гора» и при случае помавали этим величественным и приводящим в трепет воспоминанием. Так, составив из нескольких букв алфавита соответствующие слоги и варьируя интонации, они выкрикивали: «демагогия», «монтаньяры», «смутьяны», «коммунисты», «красные», и ослепляли этих дураков до того, что у тех перед глазами вертелись огненные круги. Таким-то способом им удалось свихнуть мозги своим простодушным коллегам и запечатлеть в них нечто вроде словаря, в котором любое выражение оратора или писателя демократической партии немедленно переводилось на особый лад: человечность толковалось как жестокость, всеобщее благополучие как полный крах, республика как терроризм, социализм как грабеж, братство как массовые убийства, евангелие как смерть богачам. И когда оратор левой говорил, например: «Мы хотим прекращения войн и отмены смертной казни!», стадо несчастных дурачков справа слышало совершенно явственно: «Мы желаем все предать мечу и огню» — и в ярости грозило оратору кулаками. После речей, в которых говорилось о свободе, о всеобщем мире, о благосостоянии, достигаемом трудом, о всеобщем согласии и прогрессе, депутаты категории, охарактеризованной в начале главы, поднимались бледные как смерть: им мерещилось, что их уже гильотинировали, и они хватались за свои шляпы, дабы удостовериться, есть ли у них еще головы на плечах.
Эта несчастная, сбитая с толку масса примкнула, не задумываясь, ко Второму декабря. Ведь для них специально и было придумано это выражение: «Луи-Наполеон спас общество».
А эти неизменные префекты, неизменные мэры, этот неизменный капитул духовных лиц, эти вечные старшины и присяжные льстецы, расточающие хвалы одинаково как восходящему светилу, так и только что зажженному фонарю, те, которые являются наутро после победы к победителю, к триумфатору, к хозяину, к его величеству Наполеону Великому, к его величеству Людовику XVIII, к его величеству Александру I, к его величеству Карлу X, к его величеству Луи-Филиппу, к гражданину Ламартину, к гражданину Кавеньяку, к монсеньеру принцу-президенту, и преклоняют колени, улыбаются, сияют, поднося на блюде ключи своего города, а на лице своем — ключи собственной совести!