Надо сказать, что такое грустное положение вещей в июне 1852 года вызвало вздохи у некоторых элегически настроенных личностей, входящих в состав сего органа. Отчет бюджетной комиссии останется в памяти людей как один из самых душераздирающих шедевров подобного плаксивого жанра. Напомним его кроткие стенания:

«Некогда, как вам известно, между комиссией и министром существовал в таких случаях необходимый контакт. К ним можно было обращаться за необходимыми документами для изучения того или иного вопроса. Они приходили сами с начальниками своих отделов и давали устные разъяснения, нередко вполне достаточные для того, чтобы избежать всяких дальнейших обсуждений. И бюджетная комиссия, выслушав их, принимала решения, которые передавались непосредственно на рассмотрение Палаты.

Ныне же мы не имеем возможности сообщаться с правительственными органами иначе, как через посредство Государственного совета, который, будучи доверенным правительства и проводником его мыслей, один только и располагает правом передавать Законодательному корпусу документы, затребованные у министерства. Короче говоря, в отношении как письменных, так и устных сообщений министров заменяют государственные советники, которые заранее согласуют с ними свои решения.

Что же касается до всякого рода поправок, которые комиссия могла бы пожелать внести в связи с тем или иным предложением депутатов или после самостоятельного изучения бюджета, то они должны быть переданы Государственному совету и рассмотрены там, прежде чем быть представлены на ваше обсуждение.

Там же — и этого нельзя не отметить — поправки эти некому разъяснить, ибо нет ни докладчиков, ни официальных защитников.

Такого рода процедура, по-видимому, проистекает из самой конституции, и если мы об этом говорим, то исключительно для того, чтобы показать вам, что она неизбежно ведет к промедлениям в исполнении обязанностей, возложенных на бюджетную комиссию…»[23]

Какая неслыханная кротость! Нельзя с большим целомудрием и смирением принимать то, что Бонапарт на своем языке самодержца называет «гарантией спокойствия»,[24] а Мольер с вольностью великого писателя — «пинком».[25]

Итак, в лавочке, где у нас мастерят законы и бюджеты, имеется хозяин — Государственный совет, и лакей — Законодательный корпус. Согласно «конституции» — кто назначает хозяина? Бонапарт. А лакея? Народ. Превосходно.

IV

Финансы

Заметим, что под сенью сих «мудрых учреждений» и благодаря государственному перевороту, который, как известно, восстановил общественный порядок, финансы, безопасность и процветание, бюджет, по признанию Гуэна, сводится с дефицитом в сто двадцать три миллиона.

Что касается оживления торговли после государственного переворота; увеличения доходов и подъема в делах, то тут лучше оставить слова и просто перейти к цифрам. Итак, на языке цифр, вот вам официальные и самые исчерпывающие данные: учетные операции Французского банка за первые шесть месяцев 1852 года дали всего 589 502 франка 62 сантима по главной кассе, а по филиалам — 651 108 франков 7 сантимов. Это цифры из полугодового отчета самого банка.

При этом Бонапарт не стесняется насчет налогов. В одно прекрасное утро он просыпается, зевает, протирает глаза, берет перо в руки и предписывает… что? Бюджет. Ахмет III пожелал однажды взимать налоги по собственному усмотрению. «Непобедимый властитель! — сказал ему визирь, — нельзя требовать с твоих подданных больше того, что положено законом и пророком!»

Тот же Бонапарт, будучи в Гаме, писал: «Если суммы, взимаемые ежегодно с общей массы населения, расходуются непроизводительно, как, например, на создание ненужных должностей, на сооружение бесполезных памятников, на содержание в мирное время армии, которая требует больших средств, чем армия, победившая при Аустерлице, — в таком случае налог становится непосильным бременем. Он истощает страну. Он берет и ничего не возвращает».[26]

По поводу этого слова «бюджет» приходит в голову одно соображение. Ныне, в 1852 году, епископы и советники кассационного суда получают пятьдесят франков в день, архиепископы и государственные советники, первые председатели суда и старшие прокуроры — шестьдесят девять франков в день, сенаторы, префекты и дивизионные генералы — восемьдесят три франка в день, председатели секций Государственного совета — двести двадцать франков в день, министры — двести пятьдесят два франка, а монсеньер принц-президент, включая сумму, отпускаемую ему на содержание королевских замков, получает в день сорок четыре тысячи четыреста сорок четыре франка сорок четыре сантима. Восстание 2 декабря было поднято против «двадцати пяти франков»!

V

Свобода печати

Мы видели, что представляет собой законодательство, что представляют собой управление и бюджет.

А правосудие? То, что некогда именовалось кассационным судом, ныне превратилось в отдел регистрации при военных советах. Солдат, выходя из кордегардии, пишет на полях свода законов: «Я желаю!» или: «Я не желаю!» Везде и всюду распоряжается капрал, а суд только скрепляет это распоряжение. «А ну-ка, подбирайте ваши мантии — и шагом марш, а не то…» Отсюда эти приговоры, аресты, эти чудовищные обвинения! Какое зрелище представляет собой это стадо судей, которые плетутся по дороге беззакония и срама, сгорбившись, опустив голову, покорно подставляя спину под удары прикладов!

А свобода печати? Что об этом сказать? Не смешно ли даже произносить эти слова? Свободная пресса, честь французской мысли, освещавшая сразу со всех точек зрения самые разнообразные и важные вопросы, бессменный страж интересов нации — где она ныне? Что сделал с ней Бонапарт? Ее постигла та же участь, что и свободную трибуну. В Париже закрыто двадцать газет, в департаментах — восемьдесят; всего уничтожено сто газет. Иными словами, если подходить к вопросу только с чисто материальной стороны, бесчисленное количество семейств осталось без куска хлеба. Это значит — поймите это, господа буржуа! — сто конфискованных домов, сто жилищ, отнятых у хозяев, сто купонов ренты, вырванных из книги государственного долга. Полное тождество принципов: задушить свободу значит уничтожить собственность. Пусть безмозглые эгоисты, рукоплескавшие перевороту, призадумаются над этим.

Вместо закона о печати издается декрет, султанское повеление, фирман, помеченный и скрепленный императорским стременем; система предостережений. Нам ли не знать этой системы? Мы ежедневно видим ее в действии. Только эти люди и могли придумать нечто подобное. Никогда еще деспотизм не проявлял себя с более грубой и тупой наглостью, чем в этом запугивании завтрашним днем, которое угрожает расправой и предваряет ее, — подвергает газету публичной порке, прежде чем ее прикончить. При этой системе правления глупость поправляет жестокость и умеряет ее. Весь закон о печати может быть резюмирован в одной строке: «Разрешаю тебе говорить, но требую, чтобы ты молчал!» Кто же царствует над нами? Тиберий? Шахабахам? Три четверти республиканских журналистов изгнаны и высланы, остальные, преследуемые смешанными комиссиями, разбежались кто куда, скитаются и скрываются. Там и сям, в четырех или пяти уцелевших газетах, в четырех или пяти независимых, но взятых на заметку журналах, над которыми занесена дубина Мопа, пятнадцать или двадцать журналистов, мужественных, серьезных, честных, прямодушных, неподкупных, пишут с цепью на шее и с колодкой каторжника на ноге. Талант — под стражей двух часовых, Независимость — с заткнутым ртом, Честность — под караулом, — и Вейо, который кричит: «Я свободен!»

VI

Нововведения по ча сти законности

Печать имеет право подвергаться цензуре, право получать предупреждения, право быть прикрытой на время, право быть уничтоженной вовсе. Она даже имеет право быть отданной под суд. Какой суд? Участковой камеры. Что это за камера? Исправительная полиция. А где же наш превосходный суд выборных и проверенных присяжных? Это уже устарело. Мы теперь шагнули далеко вперед. Суд присяжных остался позади, мы возвращаемся к судьям, которые назначаются и утверждаются правительством. «Подсудимый наказуется скорее, и результаты получаются более действенные», как выражается знаток своего дела Руэр. К тому же оно и удобнее! Вызовите обвиняемых: исправительная полиция, шестая камера; первое дело, подсудимый Румаж, жулик; второе дело, подсудимый Ламенне, писатель. Это производит превосходное впечатление, приучает буржуа не делать различия между жуликом и писателем. Конечно, явное преимущество! А с точки зрения практической, с точки зрения «нажима» — вполне ли уверено правительство, что суды эти так уж хороши? Уверено ли оно, что шестая камера лучше, чем добрый старый парижский уголовный суд, где председательствовали хотя бы такие подлецы, как Партарье-Лафос, или ораторствовали такие мерзавцы, как Сюэн, и такие пошляки, как Монжи? Можно ли твердо рассчитывать, что судьи из исправительной полиции будут еще подлее и презреннее, чем те? Будут ли эти судьи, как бы им хорошо ни платили, работать лучше, чем старый взвод присяжных, над которым вместо капрала начальствовал прокурорский надзор, который изрекал обвинения и произносил приговоры с точностью, с какой заряжают ружье по команде на счет двенадцать, так что префект полиции Карлье говорил, посмеиваясь, знаменитому адвокату Дем…: «Присяжные! Вот идиотское заведение! Если на них не нажмешь, они никогда не вынесут обвинительного приговора, а только нажми — всегда выжмешь из них то, что надо». Пожалеем же об этом честном суде присяжных, которых выжимал Карлье и которых выжил Руэр.

вернуться

23

Доклад бюджетной комиссии Законодательного корпуса, июнь 1852 г.

вернуться

24

Проект конституции.

вернуться

25

«Проделки Скапена».

вернуться

26

«Искоренение пауперизма», стр. 10.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: