Подожду Твоего длинного письма и тогда отвечу длинным же. Н. Рерих»[77].
В 1901 году, находясь еще в Париже и продолжая получать двусмысленные письма от своей невесты, Рерих ругал себя за то, что не уговорил Елену Ивановну бросить все и уехать вместе с ним за границу:
«Дорогая моя Ладушка, с болью прочел я письмо Твое — что-то неладное творится с Тобою. Зачем Тебе все эти выезды, все эти гулянья и прочее — разве в них Ты должна искать себя? Ты говоришь, что все это не отразится на музыке; неправда, оно должно, непременно должно отразиться; должно отразиться, может быть, даже невидимо для себя. Все эти выезды со всею их пошлостью, разве могут они способствовать обострению чувства в смысле понимания музыки? Насколько хороши для этого театры и концерты, настолько непригодны вечера и балы. Нового-то кругом много, но что Ты называешь новым и где его искать собираешься — мне не ясно. Если Ты временно думаешь заслонить недостижимую жизнь другою жизнью, то помни, что не следует за неимением скамейки непременно садиться на помойную яму. Миленькая, не погуби способностей своих, ведь чутье развивается в нас только до известного времени, а потом оно грубеет; дорогая, не пропускай этого времени — оно так недолго, оно пролетит так быстро и если за это время в Тебе не вырастет чего-либо крепкого и здорового, то тогда останется один хмельной перегар и горечь, ничем не поправимая. Дальше от больших компаний! глубже в себя! — если хочешь сделать что-либо достойное. Быть художником, вести за собою публику, чувствовать, что каждой нотой своей можешь дать смех или слезы — это ли не удовлетворение?
Ты говоришь, достаточно одного письма в неделю. Так относиться к переписке я не могу; я могу писать тогда, когда мне хочется Тебя повидать и с Тобою поговорить. Как часто это может быть, я не знаю. Разве интересна для нас описательная часть письма — нам важна та частица дорогой и близкой души, которая зачтилась на этих листках.
Когда прочел я письмо Твое — добрых полчаса ходил из угла в угол; во мне столпились какие-то неясные обрывки мыслей, и на сердце стало тяжело, просто невыносимо — ибо с Тобою творится что-то неподходящее Тебе… Как сложно может, однако, складываться жизнь! Ладушка, милая, родная, не потеряй себя, береги свою хорошую натуру и работай — в ней только счастье. Пиши. Целую крепко. Твой майчик.
Зачем, Ладушка, я не увез Тебя с собою из Питера. Так бы вот взять, да и увезти — хоть насильно. Разве приехать мне за Тобою? Знаешь, миленькая, я не шучу. Будем, Голубчик, здесь вместе учиться, иначе и я здесь погибаю, да и у Тебя ученье, вероятно, все-таки тормозится. Здесь же прожить можно.
2000, которые мне дает мамаша — она не отнимет обратно — все ее застыдят. Еще 1000 р. в год мне дадут. Если Ты можешь иметь 1000 р., да я тут заработаю рублей 500 (между делом), то все это составит 4600 р., т. е. 12 100 фр.
Теперь посмотри на следующий правдоподобный бюджет.
Квартира
При наличных, если даже ничего не заработаю 10 600.
Всем святым для Тебя умоляю — мою хорошую Ладушку — рискни. Ведь эти цифры уже не химерные. Как мы заживем-то! И дальше Твой майчик никогда не будет трусом. Какой я был осел, оставил Тебя в Петербурге. Я должен был бы сидеть у Тебя, не уходить от дверей, пока Ты не согласилась бы. А я на Твой первый отказ замолчал — заделикатничал, — экой болван, право, а еще 26-ой год живу. К весне Вы ведь собирались приехать в Париж; миленькая, останься тогда со мною, здесь и обвенчаемся. Но до весны ждать-то далеко и трудно ждать.
Ладушка, прости Твоего скверного майчика! Не разлюби его!
Просто вот не найду слов, как написать. То, что я сделал, мне не по душе — надо было Тебя везти. А потом когда-нибудь вернемся в Россию с запасом знаний и опыта и устроим и там свою жизнь лучше. Какая у нас работа-то будет! — Скорая да спорая.
Получив эту записку, ответь мне немедленно, поговори с Екатериной Васильевной.
Я не могу быть без Тебя.
Целую Тебя крепко, крепко. Николай»[78].
Планы Николая Константиновича прожить на мизерные деньги за границей оказались иллюзорными, не хватало денег даже на самое необходимое. В первые дни пребывания в Париже Николай думал, что сможет жить на заработанные деньги вместе со своей невестой, но, столкнувшись с безжалостной действительностью, ему оставалось только переживать равнодушные письма Елены Ивановны и утешаться тем, что все каким-то чудесным образом исправится и Елена Ивановна все же станет его супругой.
«Если бы Тебе и Екатерине Васильевне можно бы приехать в Париж весною, хоть бы лето вместе провели.
Надо учиться ждать, дорогая Ладушка; это трудно Тебе, а мне и еще труднее, ибо приходится более Тебя бороться с натурой, но пока я все тот же Твой майчик во всех отношениях.
Но теперь выясняется следующее: на 2000, которые даст мне мама, в Париже даже одному существовать невозможно и, несмотря на получку за работу 400 рублей, у меня все же есть недоплаты в магазинах. Чтобы жить вдвоем очень скромно, надо иметь не меньше 6000, иначе предстоят лишения, причинять которые я не имею нравственного права. Если бы я предполагал, что всю жизнь мне пришлось бы существовать на 2000, то лучше не жить, и я, конечно, уверен, что обстоятельства переменятся, и искусство тоже будет давать мне сколько-нибудь. Пока же что, очень бы хорошо Тебе с Екатериной Васильевной приехать весною в Париж, напр, к 15 мая, а затем мы провели бы вместе лето где-либо на водах. Возможен ли такой план? — напиши скорее. Я знаю, трудно владеть собою, но надо учиться этому и надо Тебе беречь себя, ибо все теперешнее — переходное, надо смотреть лишь в будущее и видеть его именно таким, каким хочется; если же мы не будем хотеть видеть будущее, каким нам хочется, то и на самом деле оно не будет таким. Мне почему-то уже представляется, что Ты приедешь в Париж, а не то и раньше приезжайте. Можешь сказать, что доктор посылает, и даже не говорите, что в Париж…»[79]
После очередного обидного и совершенно равнодушного письма, полученного от Елены Ивановны, Николай Рерих решил поставить на переписке крест, считая ее теперь бесполезной:
«Понедельник. 21 января н/с 1901.
Ты требуешь от меня оправдания, дорогая, и забываешь совсем, что это можно было сделать, когда Екатерина Васильевна сомневалась в моем дипломе, и я мог принести ей подлинник, но как же можно оправдываться в чувстве. Если я начну говорить, что люблю Тебя еще больше и надеюсь и впредь любить, — Ты наверно скажешь: „опять несносные химеры“.
Не могу и сказать, как обидело меня это письмо Твое; в нем как-то вовсе не чувствовалось женской теплоты, оно переполнено каким-то инквизиторским требованием неизвестного оправдывания. Ты хочешь меня обвинять в чем-то, а сама разве допускала мысли ради меня лишиться чего-нибудь, со мною поехать для работы в Париж. Как это обидно и больно! Так как словесные оправдывания ни к чему не ведут оправдать „самого себя“ можно только самим собою и долгим временем, то слушай мое слово, моя единственная и, правда, любимая Лада. Будет время и, если только позволит здоровье, я найду Тебя и спрошу, был ли сделавший то-то и то-то достоин любви Твоей, и целый ряд поступков оправдывает ли личность мою, а теперь считай меня погибшим, сгоревшим, умершим, ибо то, что я чувствую, никакими словами не докажешь, а нужны дела, которые по щучьему велению явиться не могут — для них нужно время. Я люблю Тебя, видит Бог, очень люблю и хорошо и прочно люблю, но если Ты, позорно для меня, во мне сомневаешься и требуешь поступков, то что же делать, надо, чтобы они явились, чтобы по ним Тебе стало бы совестно, что Ты оскорбляла подозрениями и сомнениями человека достойного, быть может, чего-либо иного.