Некоторое время Адальберт молчал. Этот Штуфф производит впечатление человека с железной коммерческой хваткой. А если выдаст? Но какой ему смысл?
— Хорошо, попробуем, — решился Хессенштайн. — Рынок я знаю во всех деталях.
— Великолепно. Итак, послезавтра в Тиргартене.
В понедельник Адальберт появился на рынке одним из первых.
Вскоре он заметил Штуффа. Тот шел спокойно и независимо, с потрепанным, как у многих, туго набитым вещевым мешком. Адальберт, заставив себя успокоиться, сделал несколько шагов и как бы невзначай оказался возле него. „Цены обычные, — сквозь зубы проговорил Штуфф. — Встречаемся вечером в „Кабаре Шаубуде“. Для приманки — держите!“ — он вытащил из мешка два блока сигарет „Лакки Страйк“, мешок поставил к ногам Хессенштайна и исчез.
Пока все идет удачно, с удовлетворением подумал Адальберт, наклоняясь к рюкзаку. В следующую минуту он ощутил на своем плече чью-то тяжелую руку.
— Хальт! — Адальберт обернулся, увидел за спиной русского солдата с автоматом в руке, с силой рванулся, отпихнул мешок солдату под ноги и нырнул в толпу.
— Хальт, хальт! Облава! — раздалось за его спиной.
…Он бежал, падая и спотыкаясь, бежал на окраину рынка, сигареты давно выбросил, мальчишки бросились их собирать, возникла давка, издалека слышались гудки окружающих рынок машин… Грязный, потный, он свернул в первый же проход между развалинами, перебрался на другую улицу, затаился в каком-то подвале и прислушался. Было тихо, только сердце стучало, готовое выскочить из груди. Теперь, оказавшись в относительной безопасности, Адальберт терзался уже оттого, что он, бригадефюрер СС, генерал, одного слова которого еще совсем недавно было достаточно, чтобы задержать, арестовать, расстрелять целую кучу этих тварей, бежал от русского солдата, бежал, как крыса, как шелудивый пес, как мелкий воришка… В побеге от русского солдата ему виделась позорная символика: так бежала Германия фюрера, бежали непобедимые войска СС.»
Кого ловили, за кем охотились русские? Их внимание, конечно же, привлек этот спекулянт Штуфф, они видели, как он передавал сигареты, видели мешок. Интересно, что в нем было еще, кроме сигарет? Ни о каком «аусвайсе» теперь не могло быть и речи. К «Кабаре Шаубуде» он и близко не подойдет! Примирившись с неудачей, Адальберт выбрался из подвала и стал пробираться к дому Крингеля. Он уже радовался своему спасению и не без иронии размышлял о причудах черной коммерции.
С приходом американцев основным предметом торговли и, по существу, золотой монетой черного рынка стала американская сигарета. Десять марок надо было заплатить за одну штуку, но иногда курс взлетал и до двадцати марок. Однако лишь мелкие спекулянты считали валютой штучные сигареты, заправилы рынка торговали блоками по двести штук в качестве единиц расчета. В американских военных магазинах один блок сигарет, по слухам, стоил меньше доллара. Таким образом, при среднем курсе американец получал на рынке в шесть с половиной раз больше, чем получил бы, обменивая доллар на марки по официальному курсу. Заплатив менее десяти долларов в военном магазине за десять блоков сигарет, он мог приобрести на рынке швейцарские золотые часы, которые, если платить за них марками, стоили около семи тысяч.
Высоко котировались и карточки на табак или сигареты. Их можно было обменять на колбасу, картофель и другие продукты. Однажды Адальберт, решив проявить предприимчивость, купил у американца блок сигарет в надежде тут же обменять эти сигареты на продукты. Но при этом едва не был избит: покупатель, которому Адальберт предложил свой блок за килограмм колбасы, буквально вырвал сигареты из рук Адальберта, с быстротой фокусника-манипулятора распечатал блок, вытащил пачку, вскрыл ее и щелчком выбил одну сигарету себе на ладонь; затем потер ее между пальцами, понюхал — и с размаху бросил весь блок в лицо Адальберту!
Тому не понадобилось много времени, чтобы удостовериться: сигареты были набиты вместо табака опилками. Расстроенный, униженный, он стал выбираться из толпы, все время боясь наступить на шныряющих под ногами мальчишек. Они собирали окурки, эти ребята. Из семи американских окурков можно было сделать одну новую самокрутку, а это была уже «валюта».
С приходом американцев Адальберту разрешили ночевать не в подвале, а в одной из комнатушек на втором этаже. Конечно, страх еще жил в его душе, хотя ощущение, что над головой занесен дамоклов меч, несколько притупилось.
Однако после истории с этим Штуффом, после того как он воочию увидел регистрационную карточку, обладая которой человек становится человеком, и выслушал громкое, с картавым, чуть ли не еврейским акцентом, официальное предупреждение из уст американского офицера, столь услужливо переведенное немецким холуем, Адальберт снова ощутил тревогу. Он остановился у стены, сплошь залепленной разного рода информацией, еще раз вчитался в американское объявление об обязательной регистрации. Интересно, что собираются предпринять Марта и ее отец? Почему они молчат, неужели собираются позаботиться только о самих себе, бросив его, Хессенштайна, на произвол судьбы?
Адальберт ускорил шаг, ему не терпелось как можно скорее задать этот вопрос своим гостеприимным хозяевам. Неужели друг Крингеля не вправе рассчитывать на поддержку его семьи? Он торопливо шел по улице в направлении Шарлоттенбурга, обгоняя людей с рюкзаками, американских военных, иногда подвыпивших, со смеющимися, ярко одетыми женщинами об руку…
И вдруг услышал мужской голос откуда-то со стороны:
— Господин Квангель!
Адальберт оглянулся: к нему приближался издалека какой-то священник в коричневой сутане, время от времени заслоняемый прохожими. Кто бы это мог быть? — недоумевал Адальберт. И откуда ему известно это вымышленное имя? Священник перебрался через кучи щебня, и, когда их разделяли всего два-три десятка шагов, Адальберт не поверил своим глазам: патер Иоганн Вайнбехер — здесь, в Берлине?! Нет, это галлюцинация! В первые секунды он подумал, что если бы священник был действительно Вайнбехером, то, конечно же, сразу окликнул бы его по имени, назвал Адальбертом Хессенштайном, но тут же вспомнил, что носит теперь бородку и усы…
— Патер Вайнбехер! — растроганно произнес Адальберт, вглядываясь в широкий лоб с черным родимым пятном у виска, маленькие глаза, мясистые, отвислые щеки, толстые губы… Священник улыбнулся и негромко сказал:
— Это я, сын мой.
— Господи, как вы узнали меня? И как оказались здесь?
— Этот вопрос я могу задать и тебе.
— О, патер, рассказ мой был бы долгим… — едва ли не со слезами в голосе — вся вереница мучений вдруг встала перед глазами — выговорил Адальберт. Они загораживали людям проход, Адальберту казалось, что прохожие, особенно американские военные, бросают на них недоуменно-подозрительные взгляды.
Отошли к одной из каменных глыб, и священник нарочито громко сказал:
— Я нахожусь в Берлине, сын мой, как представитель католического сопротивления гитлеровской диктатуре.
Слова патера легко можно было принять за чистую правду, многие тысячи людей в мире знали о враждебном отношении нацистов к религии. Ведь веру в бога заменяли им обрывки языческих представлений, своего рода окрошка из легенд о Вальхалле — обиталище павших героев… Наиболее интеллектуальные из нацистов заправляли эту похлебку верой в провозглашенный Гегелем «всемирный дух», который, спонтанно развиваясь, находил свое конечное завершение, свой идеал в прусском государстве. Правда, нацисты не могли простить Гегелю его учение о диалектике, взятое на вооружение марксистами. «Вину» философа исправлял историк Генрих Трейчке, он был апологетом государства сильного и жестокого, а людей определял как «рабов нации».
Гитлеровцы поклонялись и Ницше, хотя тот не был особо высокого мнения о немцах и называл немецких философов, включая Фихте и Гегеля, «бессознательными мошенниками». Но пруссакам импонировало прославление «белокурой бестии», даже если они ничего больше не знали из концепций Ницше.