В 1805 году, незадолго до злосчастного вступления в коалицию с Пруссией и Австрией, много говорили о плане князя Адама — Юрия Чарторыйского. План этот состоял в том, чтобы восстановить Польшу такой, какой она была до раздела. Князь Чарторыйский мечтал видеть на престоле польских королей императора Александра. По мысли Чарторыйского, эта династическая связь соединила бы Россию с независимой Польшей. Пруссия и Австрия, получив компенсацию за счет некоторых германских земель, навсегда утрачивали бы польские земли.
Таков был план Чарторыйского, друга молодости императора Александра, в то время министра иностранных дел России. И когда в 1805 году, по пути в Берлин, Александр заехал в Пулавы — родовое имение Чарторыйских, — многим казалось, что план князя Адама близок к осуществлению.
В Пулавах, в великолепном поместьи Чарторыйских, Александр увидел подобие античного храма, сооруженного в парке. «Прошедшее — будущему», — сияла золотая надпись над портиком. В храме были собраны исторические реликвии старой Польши — древнее оружие, знамена, трофеи славных побед. На празднествах в честь Александра гремели крики «виват!» и произносились аллегорические тосты во славу будущего польского королевства.
Но Александр проследовал в Берлин.
В Потсдаме, спустившись в мавзолей короля Фридриха II прусского, император Александр, прусский король Фридрих-Вильгельм III и королева Луиза поклялись в вечной дружбе. И это означало, что польские земли останутся во власти Пруссии.
Прошло восемь лет. Князь Чарторыйский, помня Пулавы и клятву у гроба Фридриха II, писал в декабре 1812 года Александру: «Опасаюсь, с одной стороны, внушения континентальных держав: они захотят отклонить вас от мысли, которой они испугаются и которая слишком прекрасна для того, чтобы поняли ее их кабинеты».
Конечно, всех этих подробностей не мог знать Можайский, как он не мог знать и того, что князь Адам Чарторыйский будет обманут в своих ожиданиях.
Одно было ему известно: есть еще в Польше люди, которые верят в счастливую звезду Наполеона, в то, что он даст Польше независимость и восстановит в прежнем блеске польское государство.
На второй день путешествия Можайский пережил огорчение: при переправе через разлившуюся в половодье речонку дорожные вещи его чуть не утонули в воде; ехавший с ним под видом слуги, «опытный в таких переделках» пожилой человек Чернышева, отлично говоривший по-французски и по-немецки, промок до нитки. На следующий день он заболел горячкой, и его пришлось оставить на попечение ксендза в первом же селении.
Путешествие началось не радостно и так же продолжалось. Радовала только погода. Стояло самое начало весны, и по склонам холмов уже зеленела трава. Открылись синеющие цепи гор, тихие долины, молодые рощицы. Грустные картины разоренных войной селений остались позади. Реже встречались угрюмые, забитые крестьяне, чуть не за версту сдергивающие шапку при виде господского экипажа.
Иногда экипаж Можайского обгонял босоногих, в рваной одежде людей с узелками на плечах. Это были «коморники» — батраки. Они брели по обочине дороги, шлепая по жидкой грязи, — мужики и бабы. За спиной у иной бабы в мешке, высунув головенку, пищал ребенок. Можайский видел, как эти люди входили в деревню, останавливались под окошками хат и терпеливо ждали. Выходили хозяева, осматривали батраков, как осматривают на ярмарках рабочий скот, а те стояли без шапок и ждали, пока их наймут. Была ранняя весна, начало полевых работ, и все больше и больше батраков попадалось на пути.
Дни были еще холодные, но однажды ночью пошел теплый дождь. Можайский ночевал на почтовой станции и, проснувшись поутру, залюбовался ближней рощей — она вся зазеленела, и все вокруг расцвело, все благоухало и радовало глаз.
Как-то в пути, когда перепрягали лошадей, он слышал разговор возницы со старцем в краковской темного домотканного сукна чамарке, с суковатой палкой в руке. То был богомолец из Ченстохова.
— Ой, паны, паны… — вздыхал старец, — губят нас наши паны. Одному захотелось быть королем, другому гетманом коронным, третьему генералом, четвертому богачом, а мы, хлопы, все терпим и за все платим…
У Можайского защемило сердце от этих горьких и правдивых слов. Не об этих ли бедняках писал ученый немец фон Зибель — откуда им было взять любовь к отечеству? Они не спрашивали, кто над ними властвовал, ибо всякая власть приносила им только мучения и кабалу. Однако в песнях своих народ поминал доблестных сынов своих, и разве не крестьяне-косцы, косиньеры были оплотом Тадеуша Костюшки?
На горизонте возникали чистенькие маленькие города; черепитчатые кровли домов теснились вокруг высокой стрельчатой башни костела. Ночевал Можайский на почтовой станции. В доме было душно и не слишком чисто, и он спал в карете. Выехали, как встало солнце; это была последняя почтовая станция перед поместьем Грабник. Дорога шла в гору, дальше начиналась равнина. На перекрестке на высокой колонне стояла размалеванная статуя богоматери, попирающей полумесяц. Далеко впереди блеснула река, а за ней вставала темная стена чернолесья. Можайский дремал; он плохо спал ночь, в полудремоте ему мечталось, что его ждет милая сердцу русская баня с печкой-каменкой, горьковатым духом березовых листьев… Долго ему еще не придется дождаться этой радости. Он проснулся, потому что ему почудился звук трубы… Нет, не почудился, действительно кто-то трубил в трубу.
Можайский открыл глаза, увидел заросшую камышом речку, бревенчатый мост, на нем — людей, одетых в пунцовые ливреи. Два трубача дули в трубы, однако самое странное было то, что въезд на мост был загорожен гирляндой из ельника.
«Неужели свадьба?» — подумал Можайский и даже улыбнулся такой мысли.
Он рассчитывал только на чистую постель, на сытный ужин. И вдруг — свадебный пир. О том, что после встречи с Мархоцким придется тотчас же ехать дальше, в сторону Богемских гор, разыскивать главную квартиру, думалось сейчас как о чем-то далеком. Можайский был молод и привык к долгим странствиям.
Лошади остановились перед зеленой преградой, и толстяк в парике, в вышитой серебром ливрее, сняв шляпу, приблизился к карете.
— Кто бы ни был путник, куда бы ни держал путь, с сей минуты он дорогой гость графини Анели-Луизы Грабовской.
Отступив на шаг, он снова поклонился.
— Приглашаю пана быть гостем графини по случаю дня её именин.
Можайский невольно улыбнулся, — ему показались странными и этот толстяк в ливрее, и способ приглашения. Впрочем, тем лучше… Случайный гость привлечет меньше внимания к своей особе.
Слуга в красной ливрее сел на козлы, карета двинулась не по дороге, а в сторону, по проселку. Открылась аллея высоких тополей, она привела к воротам. В глубине двора стоял дом, построенный в пышном и вычурном стиле барокко. Две статуи, изображающие конных рейтар, украшали подъезд. Когда Можайский подъехал ближе, он приметил, что фасад дома выглядит обветшавшим. На флагштоке развевался голубой флаг с гербом. Флаг спустили и вновь подняли, затем в честь приезда нового гостя выпалила медная пушечка.
Все это позабавило Можайского. Он вышел из экипажа и поднялся по лестнице. Навстречу выбежала пожилая, довольно кокетливая дама.
— Могу я узнать имя гостя? — церемонно спросила она.
— Франсуа де Плесси, — не задумавшись, ответил Можайский, как было условлено с Чернышевым.
Дама наклонила голову, и Можайского проводили в маленькую, обтянутую розовым шелком комнату — одну из приготовленных для гостей. Он тотчас осмотрел себя в зеркале. В раме из фарфоровых листьев отразилась довольно мрачная фигура. Платье было в пыли, к тому же сюртук измят, в волосах соломинки. Впрочем, тотчас слуга принес ему в двух кувшинах воду, и в соседней комнатке он нашел все для умывания. Тем временем внесли его дорожный сундук. Пока Можайский умывался, слуги разгладили костюм. Светло-зеленый фрак на атласной белой подкладке и короткие черные атласные панталоны почти не пострадали, хотя большой дорожный чемодан свалился в воду при переправе. Внимательно осмотрев фрак, сшитый три года назад Леже, одним из самых модных парижских портных, Можайский решил, что он может произвести некоторое впечатление в здешней глуши. Кого можно встретить здесь? Старосветского шляхтича, вылезшего из своего медвежьего угла? Можайскому были знакомы подобные балы по тем временам, когда полк его отца стоял в Литве.