Он был уже одет и сокрушался о том, что прическа «а ля Каракалла» не была известна здешнему парикмахеру, когда раздался стук в дверь. Вошел высокий, черноволосый, румяный молодой человек в мундире польского улана.
— Господин де Плесси? — сказал он, чуть улыбнувшись, и протянул руку. — Хорунжий Михаил-Казимир Стибор-Мархоцкий. Я ожидал вас вчера. Вас задержала распутица? О, наши дороги!..
Можайский тотчас же отдал ему запечатанные печатью Чернышева бумаги и сел в стороне, чтобы не отвлекать Мархоцкого от дела. Мархоцкий запер дверь на ключ, потом, извинившись перед гостем: «Дело прежде всего!» — взломал печати и принялся пробегать глазами бумаги. Донесения агентов относились к декабрю 1812 года, когда Наполеон уже успел сесть с Коленкуром в сани в местечке Сморгонь и покинуть остатки разгромленной великой армии.
Можайский следил за выражением лица Мархоцкого. Тот вдруг побледнел и прочел вслух:
— «Император сказал: «Правда, я потерял в России двести тысяч человек; в том числе были сто тысяч лучших французских солдат; о них я действительно жалею. Что до остальных, то это были итальянцы, поляки и главным образом немцы…» Поляки, — повторил Мархоцкий, покачав головой. Какая черствость сердца и в большом и в малом! Когда скакал через Польшу с Коленкуром, почтарь замерз на козлах его возка, он даже не спросил о несчастном.
Он снова углубился в чтение бумаг; лицо его было серьезным и строгим. Наконец, кончив читать, Мархоцкий хлопнул рукой по бумагам:
— Господам наполеонистам будет горько читать донесения шпионов герцога Бассано… Особенно тем, кто отдал своих сыновей на съедение ненасытному Ваалу! Так писать о самых верных и преданных своих слугах! Не знаю, кто именно обозначен здесь кличкой «Дафнис», но это, я думаю, человек, хорошо осведомленный, и ему хорошо известно, что именно писал Наполеону герцог Бассано о горячих сторонниках Наполеона, как он низко ценил людей, погибших в снегах России…
Затем он сложил и спрятал бумаги, застегнув наглухо мундир.
— Тут, в усадьбе моей тетушки, живут по законам старинного гостеприимства, совсем не так, как жила графиня Анна-Луиза в своем парижском особняке в парке Монсо. Многое вас позабавит… Прошу вас, однако, самым строгим образом сохранять инкогнито. Дом полон сторонниками Понятовского и Бонапарта, господин де Плесси! Француз, каковы бы ни были его убеждения, не вызовет в них вражды или подозрения… Хорошо, что вы попали к именинам тетушки: в этой сутолоке никто не обратит на вас внимания…
Они снова заговорили о последних событиях. Мархоцкий — преданнейший приверженец князя Адама Чарторыйского — был хорошо осведомлен обо всем, что произошло после того, как разбитые французы ушли за Вислу.
— Я своими глазами читал письмо князя императору Александру: «Если вы, ваше величество, протянете польскому народу руку в тот момент, когда он ждет, что последует месть победителя, и даруете ему то, за что он сражался, действие будет магическое, — вы будете удивлены и тронуты…» Император ответил, что чувство мести незнакомо ему и намерения его относительно Польши не изменились… Только безумцы могут ожидать возвращения Наполеона, но в каждом доме, чуть не в каждой семье, раздоры… Отец князя Адама, князь Адам-Казимир, был председателем сейма герцогства Варшавского и провозгласил генеральную конфедерацию, брат князя Адама, Константин, сражался под знаменами Иосифа Понятовсквго и Наполеона… Но князь Адам верит в великую Польшу, в независимую Польшу, в тесном единении с Россией.
Можайский слушал пылкие речи молодого человека и думал о том, что Наполеон стоит с многотысячным войском на берегах Эльбы, что Австрия все еще в союзе с Наполеоном, что император Александр в союзе с Пруссией, что Англию вряд ли обрадует единение славянских стран; он думал о том, что уже давно мешает единению двух славянских народов, и о будущем, которое сокрыто во мраке…
В архиве Воронцова он нашел копию донесения Семена Романовича в Петербург. Семен Романович писал о том, что Пруссия издавна подстрекает русских самодержцев против Польши, Пруссия была злым гением их политики…
Можайский внимательно поглядел на Мархоцкого и сказал:
— Верю, что у наших народов один путь. Но не вельможам решать судьбы поляков и русских, а тем, кто всем сердцем желает своим соотечественникам вольности, равенства, братства… и просвещения.
— Рад слышать эти слова от русского, — заговорил Мархоцкий, — такие люди есть в моем отечестве и в России. Не им дано в эти годы решать судьбы народов в духе вольности и равенства… Но мечтать об этом — должно. Жаль, что жизнь человеческая коротка и, может быть, не одно поколение придет на смену нашему, прежде чем…
Он умолк на мгновение и продолжал уже спокойно, без тени волнения:
— Вы здесь увидите странное для вас общество и, вероятно, осудите этих людей… Я сам так же отношусь к ним, но ведь и князь Адам, патриот, человек благороднейших чувств, порой строго осуждает своих соотечественников за леность, легкомыслие, пустоту и смешное честолюбие. Здесь, в глуши, все эти пороки видишь еще явственнее. Впрочем, вы гость, не будьте же слишком суровы к провинциальному гостеприимству…
— …тем более, что гость завтра чуть свет покинет этот дом, — заметил Можайский. — Мне следует сохранять инкогнито еще и потому, что по соседству стоят австрийские гарнизоны. Все, что делается здесь, вероятно, известно союзникам Наполеона. Мы с вами, разумеется, еще не знакомы…
— Разумеется… Желаю повеселиться и весело провести день и вечер.
Они простились.
Можайский почти не чувствовал усталости, когда за ним пришла все та же пожилая кокетливая дама и пригласила в танцевальный зал.
Он прошел за ней через полутемный коридор, поднялся по винтовой лестнице и остановился, ослепленный светом и оглушенный оркестром, гремевшим на хорах, у него над головой.
День догорал, в зале уже зажгли алебастровые лампы и сотни свечей. Смех, восклицания, гром музыки — все это после лесной тишины ошеломило Можайского.
Полукруглый зал был наполнен танцующими парами. Он угадал — общество было то же, что и во времена его детства в домах у польских и литовских помещиков. Однако картину оживляли мундиры офицеров, доломаны и ментики польских гусар. Дамы тогда уже одевались в тяжелые, затканные золотом платья из лионского бархата, в моде были кашемировые шали, но в этих местах все еще носили белоснежные одеяния эпохи Директории.
Вальс не достиг этих отдаленных углов. Впрочем, мода на вальс широко распространилась лишь после Венского конгресса, когда, по выражению мемуаристов, король вальса Ланнер дирижировал вальсом королей. В замке Грабовской танцевали кадриль, кадриль-лансье — церемонный и неторопливый танец. Кавалеры и дамы шли навстречу друг другу, отвешивая друг другу поклоны.
Можайский подумал о том, что прежде всего следует представиться хозяйке. Анна-Луиза Грабовская — это имя казалось знакомым, когда его назвал Чернышев… И только сейчас он вспомнил: это та самая дама, которую чудом спасли из пламени, когда случился пожар на балу у князя Шварценберга, австрийского посла в Париже.
Это было 1 июня 1810 года, когда империя Наполеона была в апогее величия и славы. Австрийский посол князь Шварценберг дал праздник по случаю свадьбы Наполеона и Марии-Луизы, дочери императора Франца, В одну ночь был построен из дерева просторный танцевальный зал. Его осветили тысячами свечей, убрали гирляндами роз и расписными щитами с вензелями молодоженов. Внезапно загорелся один из бумажных щитов, и тотчас пламя охватило весь танцевальный зал. Мужчины в расшитых золотом мундирах, женщины в тяжелых бархатных платьях, в бриллиантовых диадемах с криками метались в пламени. В огне погибла невестка австрийского посла, княгиня Шварценберг, и многие именитые господа и дамы.
За несколько минут до пожара Можайский вышел разыскать карету Куракина, русского посла в Париже. Здесь, в первый и в последний раз в жизни, он увидел Наполеона. Освещенный пламенем, Наполеон стоял на площади, окруженный придворными, и отдавал приказания саперам и пожарным. Даже на пожаре он никому не уступал права командовать, и в памяти Можайского остался смуглый человек небольшого роста, в мундире гвардейских егерей, освещенный колеблющимся пламенем. Обрушилась крыша, полетели горящие головни, а он все стоял, покрикивая на пожарных, и тысячная толпа на площади смотрела на него, а не на горящее здание…