— Да уж не гневайся… Наспех… Приказчики городовые: Митька Волынский да татарин с ним, Ассей Хозников… Взыщется с них, государь, строго взыщется…
— Нет, нет, не надо… Оно всегды так: скоро, да не споро!.. Мороз, где тут мосты мостить… Чай, руки зябли на воде… Столбы вбивать… доски стлать оледенелые… Пожури от меня обоих… А наказывать — не смей. Бог спас, милосердный. Будем же и мы милосерды…
— Слушаю, государь! — отвечает Шигоня, внимая непривычно кротким речам господина…
Царя осторожно, на постели на его, к монастырю недалёкому, скромному, так на руках рынды и понесли…
С самого утра плохо больному Василию. И тряска, и волнение тяжёлое унесли остатки сил этого могучего всю свою жизнь человека.
— Как можешь, княже? — осторожно подойдя к ложу, на котором лежит, полузакрыв глаза, великий князь Василий Иванович, спрашивает ближний его боярин, давний друг и тёзка, князь Образцов-Сицкий.
Зимний, короткий, но ясный и морозный день совсем уж догорел.
В маленькое, слюдой затянутое оконце кельи подгородного Данилова монастыря, где сейчас лежит Василий, глядит пурпурной полосою потухающий закат.
Неугасимые лампады теплятся у икон… Светец на столе не зажжён ещё. В покое, низеньком, тесном и бедно убранном, царит полумрак. Пахнет особенно, по-монастырски: сушёными травами, росным ладаном, лампадным маслом… Но всё перебивает тяжёлый запах, который несётся от лавки, застланной тюшаком (тюфяком).
Сверх тюшака перинка положена, покрыта белым, чистым холстом. На мягких подушках лежит больной Василий Иванович, царь московский, первый принявший этот титул.
Поверх одеяла тёплого шубой на лисьих черевах накрыт. А всё знобит больного. Мысли то просветлеют, то замутятся, словно забытье находит на него.
Он лежит в одежде. Только исподнее на левой ноге разрезано. Обнажённая больная нога обвита повязками.
Запах тления от язвы, зловещий этот запах, растёт всё и растёт. Теперь, сдаётся, он проникает даже сквозь деревянные, ветхие стены скитских построек и отравляет кругом чистый, морозный воздух лесной.
Сам больной задыхается от этого тяжкого духа.
Лицо у него осунулось, помертвело, приняло совершенно землистый вид, губы посинели… Десны вздулись, и зубы словно готовы все выпасть из своих гнёзд.
— Страшен я? Скажи, Ваня? — обратился он ещё днём, задыхаясь от усилий, к Мстиславскому.
— Нет, княже. Известно: болен человек. А болезнь не красит. Домой бы тебе скорей. Дома и зелья добрые найдутся, и все… Дома, княже, знаешь: стены помогают…
— Да… Домой, домой… Только ночью… Как я сказал… Чтобы Ваня, сын, не видал… Испугается отца… Мне больно станет.
— Вестимо, государь! — ответил Мстиславский и вышел распорядиться, чтобы к ночи носильщики были… И гонцов послал к митрополиту, к Елене.
Люев и Феофил заявили шёпотом боярину, что очень плохо царю… Гляди, до утра не доживёт…
— Так надо звать всех навстречу князю… Сыну хотя даст своё благословение… Разве же можно?
И шлёт во все стороны гонцами вершников и детей боярских князь Мстиславский.
А Сицкий, заметив, что Василий смежил глаза и затих совсем, так и насторожился. Неужто умирает? Нет, вот снова из-под тяжёлых, медленно поднявшихся век проглянул тоскливый, свинцовый взгляд недужного царя.
И князь Сицкий тихонько окликнул царя:
— Как можется, царь-государь? Не лучше ли тебе?..
— Лучше? — вдруг раскрыв широко полузакрытые до этого глаза, переспросил Василий. — Верно, друже, скоро полегчает мне… Совсем!
— Что ты, государь? С чего взял?.. Тебе ли, при мощи твоей и годах непреклонных, язвы ножной не снести! — стараясь ободрить и успокоить больного, убедительно заговорил воевода.
— Нет… молчи… Слушай, что скажу… Трудно ведь и… говорить-то мне, не то что спорить. Прошли споры мои с вами… с боярами. Всю ведь жизнь… как отец мой ещё наказывал, не давал я воли вам. А теперь — буде… Ныне отпущаеши…
— Да что ты, княже! И не думай про…
— Говорю: молчи… слушай лучше… Сейчас видение мне было…
— Господи, прости и помилуй!.. — неожиданно вздрогнув, произнёс Сицкий и осенил себя широким крестом, чуя, что мороз пробежал у него змеёй по спине. — Видение, княже?..
— Да… Удостоил Господь… Вы тут стоите да шепчетесь с лекарями… А я всё слышу… Все ваши речи… И вижу, хоть глаза совсем прикрыты у меня, — а вижу, как в дверь кельи, вот как она заперта сейчас, её не раскрываючи, прошли два инока лучезарных. Только… в скуфейках домашних… И подошли к ложу. И узнал я их, святителей присноблаженных: Алексия да Петра… И говорит один к другому: «Час, что ли?..» А другой отвечает: «Скоро! Прослушает десятую заутреню — и час тогда пробьёт рабу Божьему князю Василию Иоанновичу. И многогрешному… и препрославленному… И вся сия — на детях его… Сказано бо есть: до седьмого колена…» Глядь, и растаяли в воздухе. И нет ничего. А ты тут пристаёшь все: как мне можется? Да легче ли? Слышал: одиннадцатой заутрени не услыхать уж мне… Готовиться надо… Шли ещё гонца, следом за Мстиславским… Пусть уж и сын встречает… Не хотелось мне пугать младенца… Да пусть уж! Теперь всё разно… как мёртвый я…
— Княже, родимый… Государь милостивый… Грёза то была сонная… Что к сердцу брать? А потом и так скажем: я тоже… Василий Иванович, хошь и негоже мне с государевым именем равняться. Может, мне и сулили святители; и скоро кончина моя, а не твоя. Я же хошь и немного, а постарше тебя…
— Да и поглупее, вот вижу я! — вспылил, несмотря на страдания, Василий. — В самом деле, не вздумал ли равняться со мной? Как же: боярин ближний! Да нешто святители придут блаженные с твоей смерти пророчить? Довольно с тебя будет и иной приметы какой, полегче. Да не толкуй зря. Когда можем мы к городу доспеть?
— Да с тобой, княже, часа через полтретья к Боровицким подойдём…
— Ну, так берите меня, несите… Поторапливайтесь… Много ещё перед смертным часом поговорить да наладить надо…
И, снова закрыв глаза, Василий умолк.
А новый гонец — вершник уж сломя голову скакал на лучшем аргамаке в Москву, упредить великую княгиню Елену и митрополита Даниила.
Час спустя из ворот монастыря показался весь княжеский поезд, среди которого четверо здоровых парней бережно несли широкие, мягкие носилки с великим князем и царём всея Руси, лежащим в полном забытьи. Медленно подвигалося печальное шествие в печальных сумерках зимнего дня…
Протяжно, глухо с другой стороны Кремля в морозном воздухе прозвучало и донеслось до Боровицких ворот девять ударов башенного часового колокола на Фроловских воротах, что ныне Спасские.
В это самое время шествие с больным князем миновало неширокий в этом месте пригородный посад и подошло к Боровицкой башне, ворота которой, несмотря на такой неурочный час, были раскрыты. Подъёмный мост тоже опущен.
Всадники с факелами, составлявшие свиту больного князя, идут тихо, без говора, соразмеряя ход коней с шагом носильщиков, нёсших князя; но обитатели посада, собравшиеся было уже на покой, услыхали необычный шум, лёгкий лязг оружия, мерный топот десятка-другого конских копыт по мёрзлому насту зимнего проезжего пути.
Наскоро накинув тулупы, иные отмыкают калитки, выбегают на улицу поглядеть: что случилось? Кое-где выходят на улицу оконца изб и домов, затянутые пузырём в жилищах победнее или слюдою у тех, кто богаче. Жадным, пытливым взором обладатели подобных оконцев приникали к этим отдушинам на свет Божий, теперь полузанесённым снегом, полуокованным льдом. И, напряжённо вглядываясь в ночную тьму, старались разгадать напуганные посадские: что значит этот кровавый, зловещий свет факелов, которые медленно движутся по дороге вместе с тенями многочисленной толпы конных и пеших людей?.. Почему ночью, в такое непогодное, позднее время кто-то приближается к «городским», кремлёвским воротам. Ведь в крепость, какою служит для Москвы Кремль, кроме великого князя, святителя-митрополита да семьи княжой, и не пустят ночью никого. Кто же эти ночные странники?