Напомню тебе несколько слов из Горация: «Думай, что каждый день, который светит, последний»{104}. Правда, точно не известно, последний ли этот нынешний день, но может и случиться, что он им станет. А кроме того, может статься, что какой-либо жизни для наших душ после смерти — нет. Это может случиться, старый ты ритор[74], и я хочу, чтобы ты снова обдумал подобную возможность. А что, если епископ Гиппона Царского совершил ошибку!

Жизнь коротка, слишком коротка! Но, быть может, живём мы здесь и ныне, и только здесь и ныне. Если это так, не повернулся ли ты тогда спиной к дням, что, несмотря на всё, сияют светом, — и не заблудился ли во мраке и мрачном лабиринте мысли, лабиринте, куда я не в силах проникнуть к тебе и снова вывести тебя на свет Божий?

Мы живём не вечно, Аврелий! Но это не означает, что нам не должно ловить отпущенные дни.

О душе своей — что ты любишь превыше всего — ты пишешь в конце Шестой книги: «Она вертелась и поворачивалась и с боку на бок, и на спину, и на живот — всё жёстко. В Тебе одном — покой»{105} [75].

Я снова вынуждена думать обо всех наших днях и ночах, проведённых вместе. Мы тоже находили глубокий покой друг у друга. И ты говорил: «Где есть ты, там хочу быть я». Но этот обет ты не сдержал. Словно вор оторвался от меня и проник на ложные стези теологии, не захватив с собой мои спасительные путеводные нити{106}.

Ты начинаешь Седьмую книгу такими словами: «Уже умерла моя молодость, злая и преступная[76], я вступил в зрелый возраст, и чем больше был в годах, тем мерзостнее становился в своих пустых мечтах»{107} [77]. Хотя что такое преступление, милостивый господин епископ? И что такое злоба? Или что такое «пустые мечты»? Разве это не всё то, что отделяет нас от Бога?

Ты продолжаешь: «Я не мог представить себе иной сущности, кроме той, которую привыкли видеть вот эти мои глаза»{108} [78]. Однако же, представь себе, что никакой иной сущности, иной действительности не существует! Тогда, значит, ты не повернулся лицом к свету, а отвернулся от него!

Разве ты, Аврелий, не видишь за листвою леса?{109} Видишь ли ты ещё, что тебя окружает целый мир? Если то, что ты видишь простым глазом, тебе не по душе, ослепи себя. Хотя для меня это всё равно что богохульство.

Далее ты пишешь, что «отчётливо видел и твёрдо знал, что ухудшающееся ниже того, что не может ухудшаться»{110} [79]. Всё это звучит столь пристойно разумно и обдуманно, я признаю это. Хотя вопрос в том, есть ли в целом нечто «непреходящее», к чему могут прилепиться наши души? И если ничего непреходящего, за что можно было бы крепко уцепиться, нет, тогда, думаю, глупее искать непреходящее, нежели преходящее. Предвижу, что ежели из-за этого глаза епископа Гиппонского ещё не вылезли на лоб, он Царства Небесного не достоин. Поэтический восторг, Аврелий. Простишь ли ты это?

Затем ты продолжаешь рассказ о том, что видел своим внутренним взором, и о твоей любви ко всему бесплотному. Меня бьёт дрожь. Подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить смолкнуть пение птиц только потому, что своим внутренним слухом ты слышал песню ещё более прекрасную? Или же, подумать только, если бы существовало нечто, могущее заставить увянуть все цветы и деревья только потому, что ты своим внутренним обонянием ощущал ещё более тонкий аромат, нежели естественные ароматы природы? Да, подумать только, если бы существовало нечто, могущее сокрушить все дома и все произведения искусства во всём мире потому, что они обратили всю свою любовь на бестелесные предметы?

Для меня перестали петь птицы. Цветы были уже не столь красочны, как прежде, никто не обонял мои волосы. И никто не обнимал меня. Так что я всё же частично разделила судьбу Дидоны. Но я не расстаюсь с той камеей, что держу в руке.

VIII

В ВОСЬМОЙ КНИГЕ ты рассказываешь о своём личном обращении в другую веру в Милане, ибо в конце концов ты обрёл своего рода мир.

Ты пишешь: «Я был уверен, что Ты пребываешь вечно, но вечность эта была для меня загадкой, отражением в зеркале{111}. Ушли все сомнения в Твоей неизменной субстанции; в том, что от неё всякая субстанция»{112} [80].

Ну да, дорогой Аврелий, возможно, и есть неизменная субстанция, создавшая весь мир и все прочие живые существа на земле, а также женщин и детей. Это выводы, которые ты извлекаешь из своей веры, остающейся для меня загадкой.

«Мне несносна была моя жизнь в миру, и я очень тяготился ею», — пишешь ты{113} [81]. И далее ты разъясняешь то, что подразумеваешь под жизнью в миру. «Но ещё цепко оплела меня женщина. Апостол не запрещал мне брачной жизни, хотя и советовал избрать лучшее: дольше всего он хотел, чтобы все люди «были как он сам». Я, слабый, выбрал для себя нечто более приятное. Это было единственной причиной, почему и в остальном я бессильно катился по течению; я изводился и сох от забот…»{114} [82]

Немного погодя ты добавляешь: «И две мои воли, одна старая, другая новая, одна плотская, другая духовная боролись во мне, и в этом раздоре разрывалась душа моя»{115} [83].

Должно быть, в то время ты и написал мне письмо, в коем ты также изливаешься в словах о том, как не хватает тебе наших объятий. Но пусть ныне письмо это не тревожит тебя, я не стану показывать его священнику.

Твои откровения продолжаются так: «Мирское бремя нежно давило на меня, словно во сне: размышления мои о Тебе походили на попытки тех, кто хочет проснуться, но, одолеваемый глубоким сном, вновь в него погружается. И хотя нет ни одного человека, который пожелал бы всегда спать — бодрствование по здравому и всеобщему мнению лучше, — но человек обычно медлит стряхнуть сон: члены его отяжелели, сон уже неприятен, и однако, он спит и спит, хотя пришла уже пора вставать. Так и я уже твёрдо знал, что лучше мне себя любви Твоей отдать, чем злому желанию уступать…»{116} [84]

Но, Аврелий! Неужели ты произносишь это ещё раз? Однако же ныне мне кажется: ты повторяешься, что вообще-то не так уж непохоже на тебя, такое ты, разгорячась, мог постоянно твердить всё снова и снова!

А ты всё только продолжаешь и продолжаешь: «Много лет моих утекло (почти двенадцать лет с тех пор, как я девятнадцатилетним юношей, прочитав Цицеронова «Гортензия», воодушевился мудростью, — но не презрел я земного счастья, и всё откладывал поиски её, а между тем не только обретение, но одно искание её предпочтительнее обретённых сокровищ и царств и плотских услад, готовых к услугам нашим»{117} [85].

вернуться

74

Учитель красноречия, оратор в Древней Греции и Риме (греч.).

вернуться

75

«Исповедь», с. 139.

вернуться

76

В норвежском переводе Гордера: «молодость — злая и греховная».

вернуться

77

«Исповедь», с. 140.

вернуться

78

«Исповедь», с. 140.

вернуться

79

«Исповедь», с. 140.

вернуться

80

«Исповедь», с. 170. «Субстанция» в переводе М. Е. Сергеенко соответствует слову «существо» в тексте Гордера.

вернуться

81

«Исповедь», с. 170.

вернуться

82

«Исповедь», с. 170.

вернуться

83

«Исповедь», с. 178.

вернуться

84

«Исповедь», с. 178.

вернуться

85

«Исповедь», с. 184. В тексте Гордера — «поиски истинного счастья».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: