1911 г.
Пусть только холм твоей могилы
Да писем бледные духи,
Да вензель, врезанный в перилы,
Да эти бедные стихи
Остались памятью скупою.
Я знаю нынче, в поздний час,
В аллее встречусь я с тобою
И обручат берёзы нас,
И липы нам венцы наденут,
И ветер нас благословит…
«O gieb, mein Ziebling, mir dein Wehmuth,
Gieb mir dein Her und Ziebe mit!»
На сквозной прогалине
Лунных лучей
Я стою в проталине
Твой и ничей.
Зацелован ветками
Нежных берёз,
Зачарован редкими
Каплями слёз.
Ты склонилась радостно,
Прячешь лицо,
Дышишь-шепчешь сладостно,
В пальцах кольцо…
Я во власти милых тайн…
Месяц велит:
«Her und Ziebe nimme mein,
Nimme wohl mit!»
1911 г.
Праматерь ночь, с тобой сижу у лампы
И, слушая осенний мерный шум,
Приподнимаю занавес у рампы,
А там, за ним, вся жизнь, весь сгусток дум.
Торжественно, с мучительным покоем
В провал былого опуская гроб,
Над безднами плыву безумным Ноем,
Избегнувшим и выжившим потоп.
Вокруг во рвах разбросан щебень пёстрый
Домов, деревьев, утвари скупой,
И по скале обломанной и острой
Висят тела последнею толпой.
Гляжу на них, открыв окно ковчега,
Ещё шумят, свергаясь с гор, ручьи…
Летят ко мне (им нет внизу ночлега)
С масличной ветвью голуби мои.
1912 г.
Ещё полны раскрытые корзины
И крепко пахнет в даче от рогож…
Какое дело зяблику! С вершины
Поёт он, что весна, что день погож.
Пьяны приездом радостные дети
И бегают, усталость позабыв…
«Как благостно, как солнечно на свете», —
Малиновки поют наперерыв.
Я жертву приношу весне, как предки,
В расстёгнутом пальто под сосняком
Я собираю шишки, иглы, ветки,
А самовар плюётся кипятком.
В жерло трубы, прожжённой и измятой,
Волнист и густ, медлителен и прям
Восходит дым тяжёлый и косматый,
Воистину угодный небесам!
1912 г.
В мутном городе осенней ночью
Надо мной жар-птица пролетела
И перо мне в сердце уронила,
И нездешним голосом пропела:
«Сбереги перо моё литое,
Сбереги перо с алмазом ясным —
Умывай алмаз горячей кровью,
Жди меня, когда он станет красным!»
И впилось перо глубоко в сердце;
Кровь бежит, струится по алмазу,
Но забыл я вещую жар-птицу,
Но не вспомнил я её ни разу.
Привелось мне смерть найти не в брани,
Не в горячем грозном поединке,
А в осеннем предрассветном поле
Вороны скликались на поминки.
И с последней смертною тоскою,
И с последним стоном и мольбою
Поднял я коснеющие очи
И жар-птицу внял я над собою.
Вырвала перо своё жар-птица
С заалевшим на конце алмазом
И спросила: «Помнишь ли ты город,
Осень, ночь, фонарь, шипящий газом?
Помнишь ли, что думал ты, тоскуя,
Что тебе сейчас напоминаю?
Знаешь ли, что всё она забыла?»…
И неслышно я ответил: «Знаю!»
1912 г.
Шум раковин — шум тишины ночной.
Как ровен он, как углублён и жуток!
Нас захлестнула ночь своей голубизной
И шёпотом зловещих прибауток.
Их день скрывал, как от больного врач
Скрывает смерть, хоть ей открыты двери,
Хоть слышен сердцу дальних комнат плач,
Хоть рядом поп медоточит о вере…
Ночь, ночь пришла, нас всех разъединив.
Мы — на духу… И вот сквозь наши стены
Мы слышим звёзд немой речитатив…
Наш день — пятно, в песке шипящей пены.
1912 г.
С тобою песни мы певали наверху
В любимом тёплом мезонине,
А стёкла были все в морозном светлом мху,
Был месяц серебристо-синий.
Вздымала алый столб заводская труба,
И в лунном свете искры рдели;
Стояла ночь, как лёд, прозрачно голуба,
Чернели вмёрзнутые ели.
А снизу, с лестницы, краснела лампа в дверь,
И разговаривали в зале,
И что-то милое, забытое теперь,
Играла мама на рояле.
Те песни пережили фабрику, тебя
И многих, детством осиянных…
Я их пою, пою, как из могил земля
Они целительны на ранах.