Бесчисленные башни стоят как на котурнах,
в закатной позолоте передо мной маяча.
И в каменном экстазе красот архитектурных
душа бредет по свету, безмолвна и незряча.
Последний луч ложится на плечи пилигрима.
Мой мир необитаем и полон тишиною.
На вечном горизонте светло и нелюдимо,
и что ни шаг — пустыня смыкается за мною.
И странно… смутный ветер охватывает тело
и стершиеся даты ясней и достоверней…
сегодня понедельник… сентябрь… уже стемнело…
и плачет над селеньем… убогий звон… вечерний…
Как в зеркало, в дружбу
глядят наши души…
А на закате стало небо
еще спокойней и бездонней.
Сегодня вечером повсюду
тебя я чувствую, Антонио.
А этот Аполлонов вечер,
он пахнет музыкой и раем,
и наши лиры мотыльками
в закатном пламени сгорают.
Ах, наши лиры на закате,
где струны — огненные струи!
Не к ним ли завтра эти розы
прильнут бессмертным поцелуем?
А ты — в дали, где солнце тонет, —
ты помнишь обо мне, Антонио?
Щемящие сумерки позднего лета
и дом по-осеннему пахнет мимозой…
а память хоронит, не выдав секрета,
неведомый отзвук, уже безголосый…
Вдоль белых оград, как закатные пятна,
последние розы тускнеют лилово,
и слышится плач — далеко и невнятно
…забытые тени зовут из былого…
И чье-то мерещится нам приближенье,
а сердце сжимается вдруг поневоле,
и в зеркале смотрит на нас отраженье
глазами чужими и полными боли…
Увядшие фиалки… О запах издалека!
Откуда он донесся, уже потусторонний?
Из юности забытой, ушедшей без упрека?
Из женского ли сердца, из женских ли ладоней?
А, может, залетел он по прихоти случайной
рассеянного ветра, затихшего за лугом?
Или в стране забвенья, зеленой и печальной,
он вторит отголоском надеждам и разлукам?..
Но по-девичьи пахнет весенними ночами
и старыми стихами и первыми слезами —
серебряным апрелем, померкшим от печали,
…безоблачной печали, смеявшейся над нами…
Бродят души цветов под вечерним дождем.
О ростки желтоцвета по кровельным скатам,
вы опять отогрели заброшенный дом
нездоровым и стойким своим ароматом!
Он как голос, который заплакать готов,
или сказка лесная, с лачугой в низине,
где невеселы краски, и много цветов,
и большие глаза нелюдимы и сини…
Привкус горя навек с этим запахом слит
и возник в незапамятно-давние годы…
Крыша пахнет цветами, а сердце болит,
словно эти цветы — его желтые всходы.
Нам недолгая жизнь дана.
Жизнь вещей — и та коротка.
Остаются навеки одни имена:
не любовь — о любви строка,
не цветок — названье цветка.
У любви и цветка
жизнь — бессмертье, когда им даны имена.
Да сотворим имена!
Напялили на мальчугана
одежку, смешного смешней:
там узко, здесь длинно, — так странно
заплаты пестреют на ней.
Он, гордость свою не скрывая,
себя теребит без конца,
ручонки в карманы вдевая, —
и смех разбирает мальца.
Сестра его (глазки как угли,
а нос точно клюв у грача),
взбивая бесцветные букли,
у зеркала вьется, ворча:
«Совсем как сынок богача!»
Палящее солнце, — и сонно
сопит половина села.
А мальчику нет угомона,
он кружится, словно юла…
На ярмарке сникли от зноя
флажки… Залегли под кустом
наседки… А чадо смешное
тайком пробирается в дом.
С ногами на стуле, голодный,
дрожит, как под ветром свеча, —
и сердится мать: «Вот негодный!» —
и щиплет его сгоряча:
«Совсем как сынок богача!»
Пять вечера. Солнце остыло.
Прохлада с реки натекла.
Процессия, — свечи, кадила.
Далекие колокола.
Прозрачность серебряных звонов.
Закатные блещут лучи,
святые реликвии тронув…
А мальчик, среди толчеи,
щебечет… Подпивший священник,
из глазок заплывших соча
умильные слезки, — «Мошенник!», —
кричит ему вслед, гогоча:
«Совсем как сынок богача!»
Сиреневая позолота
на звонницах… Вечер померк.
Фонарики у поворота
на площадь. Свистки. Фейерверк
на фоне последней зарницы…
С игрушками и при деньгах,
причесаны, розоволицы,
в нарядных своих сюртучках
резвятся сынки богатеев…
В одежке с чужого плеча,
так мил и смешно незатейлив,
он ходит вокруг, лепеча:
«Я тоже… сынок богача!»