Таким образом, принять то, что в русской культуре есть философ-экзистенциалист, но нет писателей-экзистенциалистов — невозможно. Кстати будь сказано, Александр Зиновьев сделал для понимания русского экзистенциализма гораздо больше, нежели Шестов или Бердяев, — те, собственно говоря, никакими экзистенциалистами не были: бытием теорию не они поверяли. Зиновьева я бы сравнил с Жаном Полем Сартром — он был и теоретиком, и практиком русского экзистенциализма.
Экзистенциализм в русской культуре несомненно был — и причем яркий. Просто он существовал не в работах Шестова (еще меньше в работах Бердяева) — а в литературе и в искусстве шестидесятых-семидесятых годов, параллельно со схожими процессами в Европе.
Высоцкий и Ерофеев — вот вам чистый, без примесей «экзистенциализм», обнаженная русская судьба (тут бы употребить слово «дистилированный», но оно не сочетается с именами Ерофеева и Высоцкого). Зиновьев и Владимов — вот вам рассказ о человеке, который чувствует себя вровень с историей и берет на себя труд отвечать сразу за всех.
В этих книгах нарисован образ общества и, что еще важнее, — написаны образы героев, а герои в русской литературе — большая редкость. Начнешь вспоминать: сколько же с тех пор было героев в русской литературе? Сколько их появилось за последние двадцать пять лет — время свободы и правды — и не вспомнишь ни одного. Сыщик Фандорин, разве что. Но он же не настоящий, картонный, из комикса.
Вы обратили внимание, что сегодня в изобразительном искусстве вовсе нет портретов — а в литературе совсем нет героев; нет таких героев, каким хотелось бы подражать?
В странное время мы живем сегодня: у этого времени нет ясного лица. Помните, мы приходили на выставки, и нас обступали лица нарисованных людей— да, подчас это были плакатные лица, но очень часто — живые. Помните героев песен Высоцкого — за каждым стояла судьба: за шоферюгой-дальнобойшиком, за пилотом истребителя, за алкоголиком, за разведчиком в черном бушлате; то были полноценные биографии. Помните скупых на слова зеков Шаламова, колючие диалоги матросов Владимова, язвительный язык Венички — что бы там ни было, достоинства они не потеряют: действительность может быть любая — но казалось, что героев русской литературе хватит надолго.
Принято повторять формулу «все мы вышли из „Шинели“ Гоголя»: сочувствие униженным и оскорбленным есть оселок русской литературы. Это и была миссия русского интеллигента — встать между униженной чернью и чиновником, принять на себя удар, стать адвокатом безъязыких и обиженных. «На каждой капле слезовой течи распял себя на кресте», а иначе — зачем искусство, если оно не спасает слабого?
Я добавлю к образу шинели — бородинские флеши. В конце концов, где и должна была пригодиться шинель — как не на войне. Толстой однажды показал, как униженных и оскорбленных следует защищать. Можно долго колебаться, охранять свои привилегии, но однажды приходится делать выбор — как сделал выбор Пьер, как сделал выбор Зиновьев, как его сделал сам Толстой — как это принято среди русских писателей. Встань на сторону слабых, будь с чернью — свои преимущества почти тщетою, по словам апостола Павла. Это и есть общее правило русского интеллигента. Если война — то воюй, если революция — иди в революцию. Если имеешь что-нибудь большее, чем у соседа, — отдай это. В огне брода нет.
Лев Толстой однажды щедрой рукой высыпал в литературу деятельных героев: Болконского, Пьера, Денисова, капитана Тушина, Долохова, Николая и Пети Ростовых, Платона Каратаева и Кутузова хватило на много лет и на много кинолент, — в их лучах отогрелись и булгаковские белые офицеры, и Мелихов из Тихого Дона, Левинсон из Разгрома, и Штирлиц, и даже герои Высоцкого и Зиновьева вышли оттуда — все они сошли с бородинских флешей Толстого.
Вот толстый неуклюжий Пьер, идущий на поле сражения — архетип русского интеллигента. Он идет в бой не потому, что верит в правоту государства, плевать ему на государство. Не ради Александра и даже не ради России идет Пьер на бородинское поле. Идет по простой причине — потому, что есть слабые, которых требуется защитить. «Эта моя дочь, которую я спас из огня» — говорит о чужом ребенке. Вот и все, так просто.
И мнилось, этой каменной стати — довольно, чтобы интеллигенту выстоять. В годы Советской власти и лицемерия аппаратчиков, и во время сталинских лагерей и чисток — оставалась эта мораль русского интеллигента, не ищущего выгоды и личной свободы — но поправляющего пенсне, прежде чем встать в общее ополчение.
Власть вас может предать, чиновники вас могут обмануть, система вас может унизить — и так непременно произойдет! Но сила русского интеллигента не в том совсем, чтобы этому произволу противостоять. Речь об ином. Они несомненно унизят и обманут меня. Но никто не может мне помешать защитить того, кто слабее меня. И эта, последняя возможность победы, — в защите слабого, в защите черни — она делает меня сильнее всех.
Вот с этой моралью стоял Пастернак, с ней выстоял Шаламов, это толстовская неколебимая мораль. Про это и написал Владимов, ради этого работал Зиновьев, про это пел Высоцкий.
Но вдруг мораль эта отказала, покрылась ржой. С годами бородинские баталии интеллигенцию манить перестали: вдруг сделалось понятно, что битву с французской цивилизацией, возможно, стоило бы и проиграть — в конце концов борьба с цивилизацией до хорошего не доведет: победить-то мы победили — а как бедно живем! Может быть, проиграть — разумнее? Мораль акунинского «Турецкого гамбита» и смердяковского анализа двенадцатого года «глупая нация-с победила умную-с» (вот он, точный сюжет акунинского детектива: надо проиграть, чтобы общая цивилизация выиграла) показалась рабочим сценарием будущего. Постепенно в русской культуре сложилась стратегия не героическая, но прагматическая. И под влиянием практических обстоятельств роль интеллигента была переосмыслена — и русская литература мимикрировала.
Сказалась неприязнь к пафосу: мы не любили образы пионеров-героев и Зои Космодемьянской, героев-памфиловцев и челюскинцев, это представлялось ходульным и жалким — вместе с этими, навязанными нам героями, ушли в небытие и Григорий Мелихов, и Теркин, и рыбак Владимова, и алкаш Ерофеева, и философ Зиновьева. Было дискредитировано то общее, поделенное на всех чувство бытия, которое только и образует героев. Возникло нечто взамен: индивидуальный успех, личная свобода — но, парадоксальным образом, отдельно стоящего героя создать не получилось.
Ни соц-арт в изобразительном искусстве, ни концептуализм (наследник иронии и сарказма обиженных диссидентов), ни поэзия восьмидесятых, ни свободолюбивый дискурс пост-модернизма — не создали героя, которому хочется подражать и которого можно любить. И связано это с тем, что общее дело было признано недействительным. Платон полагал, что миссия поэтов в Государстве — прославлять подвиги героев и, тем самым, давать пример детям. Искусство обязано учить хорошему и сплотить людей — мысль банальная, но в государстве необходимая. Надо выстоять всем вместе, иначе как и зачем жить? Герой — он героем является потому что защищает других. У Маяковского есть образ (образ искусства, религии, ответственности поэта) — большой Человек. Этот Человек стоит, как страж общества, призванный следить, чтобы счастья досталось всем и никого не обделили: «…жду, чтоб землей обезлюбленной вместе, всей мировой человечьей гущей… сто лет стоял, буду и двести, стоять пригвожденный — этого ждущий.» Это одно из самых точных описаний русского классического интеллигента: зануды и моралиста, человека несгибаемого.
Так и жили, тем держались. Но устали — и высшим благом была прокламирована личная независимость. И однажды концептуалист Кабаков создал инсталляцию «Человек, который улетел» — и показал пустое место, оставшееся после человека, уставшего от общества. Кабаковский персонаж соорудил из подтяжек катапульту и улетел на свободу — прочь от дурацкой реальности, в хорошие страны. Пустое место, оставшееся от улетевшего человека, и есть образ интеллигенции наших дней. Образ растаял.