Тоска по небу — главная тема Раевского. Он не только любит природу — он чувствует ее. Тона его акварельны. Мир его прозрачен. Его прельщают ветер, тень от дерева, синеватый утренний дымок. Еще больше влекут его молчанье, покой, стоячая вода. Над неподвижным прудом ищет он:
Оснеженные сады, когда
сразу наводит его на вопрос:
И эту разгадку он все время пытается найти. Может быть, она предельно проста и ключ к ней, как и ко всей книге, в его же строке:
а мы тут точно наперекор смыслу продолжаем еще о чем-то шуметь. Мы в каком-то плане схожи с его символическим часовщиком, этим «мирным, молчаливым мастером», который и «сам не знает, что он продает», ибо все суета сует, все поглотится временем.
Есть в этой книге, небольшой, но веской, полной пантеистических настроений, немало строк большой лирической нежности и силы, напоенных радостью бытия, которые запоминаются. Сборник «Новых стихотворений» (какое скупое и целомудренное заглавие, если не считать его вызывающим!) говорит о многом, о важном, о самом важном. Говорит подчас не без убедительности и всегда талантливо. Чтобы стать бесспорной, поэзии Раевского не хватает только немного… прозы.
<…>
Орион: Литературный альманах. Париж, 1947.
Глеб Струве. Молодые парижские поэты
Георгий Раевский (псевдоним Г.А.Оцупа, брата Николая Оцупа и Сергея Горного) тоже принадлежит к поэтам «классической» выучки. Он далек и от «опростительства», и от экспериментальной замысловатости. Ему, может быть, не хватает оригинальности. Он суше Смоленского и уже Терапиано. Ранние его стихи (особенно в первой книге) были под знаком Тютчева, хотя едва ли тут можно было говорить о простом подражании, и во всяком случае Раевскому в заслугу можно было поставить выбор хорошего образца и учителя. Господствующей темой ранней поэзии Раевского был человек в отношении к природе, их единство и разлад. Тютчевские интонации явно слышатся в таких строках:
Или в таком стихотворении («Утес»):
Менее заметны они, больше уже своего в следующем стихотворении на тютчевскую осеннюю тему:
(Но и здесь третья строка и перенос из нее в четвертую — совершенно тютчевские.)
Влияние немецких романтиков (Раевский хорошо знаком с немецкой поэзией) чувствуется в стихах из цикла «Зиглинда», но влияние это творчески переработано. В дальнейшем романтические мотивы ослабели в поэзии Раевского, отошла на задний план и природа, появилось больше интереса к человеку в человеческом плане. Мировосприятие зрелого Раевского — религиозное. В нескольких стихотворениях («Никодим», «Я пас чужих свиней…» — кстати, оба написаны белым стихом) затронута тема религиозного обращения. У Раевского нет срывов. Это поэзия умная, вся на довольно высоком уровне. Если что вредит Раевскому, то это излишняя иногда рассудочность: он порывается к «музыке» и не достигает ее.
Глеб Струве. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Париж-М., 1996.
Юрий Иваск. О послевоенной эмигрантской поэзии
<…> По-видимому, за последние годы окреп Раевский. (Сборн. «Новые стихотворения», 1946). Он и прежде возбуждал доверие к своему дарованию, а теперь создал свой стиль душевной, доброй поэзии, близкой по грустно-мягкому тону Полонскому, но при этом без какого бы то ни было литературного влияния, которому вообще не следует придавать большого значения, если мы говорим о самостоятельном поэте. Вот прекрасное стихотворение Раевского, которое, может быть, и является именно «актуальным» после пережитой нами апокалиптической бури:
(Сб. «Эстафета»).
<… >
«Новый журнал». Нью-Йорк. 1950, № 23.
Екатерина Таубер. О поэзии Георгия Раевского
(Г. Раевский: «Новые стихотворения». 1946 г., «Третья книга». 1953 г.)
Отличительной чертой поэзии Георгия Раевского является ее одержимость одной идеей. Идея эта религиозная. Поэзия для Г. Раевского — служение высшему. Отсюда ее строгость, торжественность, ее сакральный характер. Поэт и сознательно, и бессознательно захвачен христианством, в кротком свете которого стираются противоречия, одухотворены и оправданы все явления жизни. В современной эмигрантской поэзии он почти одинок. Поэзия его преимущественно волевая, никак не стихийно-иррациональная. Он не дает над собою силы этому иррациональному, не позволяет разбудить, несмотря на свою близость к Тютчеву, «неистовые звуки». Он всецело принадлежит неоклассической традиции и от поэзии он хочет одного: