При всем своем благородстве и высокой устремленности, он всегда немного стоит на пьедестале. В своих удачнейших стихах Г. Раевский достигает большой силы, высокого пафоса и затрагивает лучшее в человеческой душе. Но в более слабых он бывает порою рассудочен и дидактичен.
Но поэта надо судить по лучшему, что им создано, а не по его неудачам.
Чувство одиночества, столь характерное для его современников, органически чуждо Г. Раевскому. В том его стихотворении, где
как не случаен для него эпитет «благополучный». Он относится тут к «урожаю», но символически его можно бы было поставить ко всей его поэзии. И совсем не потому, что он не ощущает и не видит страданий, а потому что
И еще потому, что он хорошо знает, что:
Не страшит его и собственное злорадное и пророческое:
Вспоминая об этой «клюке», он, вероятно, думает и о тех, которые когда-нибудь, так же, как он сейчас, скажут друг другу:
Всё его существо пронизано «соборностью», «преодолением раздельности земного бытии». И только в этом смысле решаюсь я назвать его поэзию «благополучной». Ведь жизнь каждого подлинного христианина, несмотря даже на «венец мученический», в каком-то высшем смысле глубоко «благополучна». «В тихой заводи все корабли», как когда-то сказал А. Блок, тоскуя и не веря этой «заводи».
Но на мирном оптимизме Г. Раевский не успокаивается.
В личной жизни человека «клюка судьбы». А вот это уже относится ко всему нашему поколению и тематически сближает этот цикл стихов Г. Раевского с «Европейской ночью» В. Ходасевича и со «Стихами о Европе» А. Ладинского. Раевский горестно констатирует:
Для него уже давно: «Дома горят, отечества горят», и ясно, «С какими силами, забыв о небе, мы заключили искренний союз».
Но констатируя, он идет и дальше. И вывод его все тот же, пронизывающий всю его поэзию:
Это спасает его стихи от излишнего «благополучия» и дает им ту тревогу, без которой настоящая поэзия невозможна.
Связь человека с потусторонним совсем не символ, а реальность для Раевского. И «неба светлые сыны» являются ему вовсе не на фресках старых мастеров, а здесь, в будничной повседневности, как «друга» изнемогающих.
В стихах о природе часто ощущается большая близость Г. Раевского к Тютчеву.
Но, если многие и многие интонации напоминают о Тютчеве, то духовная установка Г. Раевского уже иная: «не сомнение, а достоверность». Раевский не хочет ни на минуту забыть: «Какого пламени предтеча светорожденный пламень твой».
Любовная его поэзия тоже как бы окутана серебристой паутиной бабьего лета. Женщина для него — кроткая подруга, мудрая в своей беспомощности и женственности, инстинктом знающая правый путь. Эта женщина учит его прежде всего радости, спящей в тайной глубине сердца.
Описывает он не начало любви, а её осень.
Осень жизни, как и осень в природе, влечет Раевского. Ведь только на склоне «полнее цену этой жизни знаем мы», и только старость нас «выводит понемногу на прямой вечерний путь».
Неудивительно, что при таком миросозерцании и смерть не страшит поэта. Он принимает её так же смиренно, как дерево, крот и пчела, и как старичок огородник. Он глубоко знает, что:
Несмотря на все предвестия гибели, он упрямо напоминает нам об одном:
«Грани». Франкфурт-на-Майне. 1954, № 21.
Юрий Иваск. Рецензия на сборник «Третья книга»
Здесь та поэзия, о которой Цветаева сказала: это искусство при свете совести; и оно совсем не беспомощное, как очень многие стихи, написанные с самыми благими намерениями, но слабые по качеству. Раевский «на деле» показывает, что совесть может «изъясняться» на языке чистом, тщательно выверенном. Одно из лучших стихотворений в сборнике — о мальчике-скрипаче, играющем на огромной эстраде. Хочется оградить его руками, не отдать смерти, злу, пустоте…