После обильного обеда все ложились часа на два спать.
Перед ужином Надюша читала вслух из книг. Особенно нравились стихи Василия Тредиаковского и Михайлы Ломоносова — про любовь.
Все шло мирно до той поры, покуда Варвара не подловила своего мужа в баньке с дворовой девкой Авдотьей Ионовой, где они бесстыдно предавались амурным утехам.
Варвара от огорчения чувств упала в обморок, а мать устроила Лешке головомойку. Тот огрызался и куда-то исчез. Явился через два дня раздетый-разутый с фингалом под глазом. Когда мать стала ему выговаривать, отпрыск гордо вскинул голову:
— Ах, маменька, вы изволите меня бесчестить! Я этого терпеть не желаю. Если не дадите мне десять рублев, которые есть мой долг чести, я кое-что сообщу о вас папаше. Ему будет очинно интересно узнать, в какой позитуре я застал в прошлом годе вас с кучером Антипой…
— Чего, идол, несешь? Хоть бы Надюшку постеснялся. Ограбил, непутевый, родительский дом, а теперь изгаляешься… Пошел вон! Эй, люди, гоните прочь этого ирода! Чтоб ноги его тут не было.
Слова говорила гневные, а материнское сердце было полно нежности к непутевому отпрыску.
Прибежали дворовые, подхватили Лешку под локти.
Тот не сопротивлялся. Лишь зыркнул на мать дурным глазом и криво ухмыльнулся:
— Напрасно, маманя, вы так! Право, пожалеете…
У ворот столкнулся с Авдотьей. Успел шепнуть:
— Убеги завтра вечером, как мать уснет. На углу в коляске буду ждать.
Авдотья лишь жарко пожала его потную ладонь — знак согласия. За Лешкой — прикажи он — хоть головой в прорубь!
На другой день, когда желтоватые огоньки в окнах на Большой Никитской стали совсем редкими, Авдотья выскользнула на улицу. Взметая пыль босыми пятками, добежала до угла. Там — коляска. Вспрыгнула — присосалась к Лешкиным губам, не оторвать.
Ехали не более полверсты, вылезли возле Боровицких ворот Кремля. Мяли пахучую траву, заходились в страстной истоме. Потом Лешка, глядя в звездное небо, приказал:
— Поклянись, что никому не скажешь!
— Клянусь.
— И будешь делать, что скажу?
— Клянусь Пресвятой Богородицей!
Лешка наклонился к ней:
— Тогда слушай…
Авдотья слушала-слушала, но вдруг заупрямилась:
— Нет, боярин, такое не по мне… Да и грех велик!
— Грех, говоришь? — зло ощерился Лешка. — А любиться — не грешно? Грешно, зато сладко. Так и тут будет. Справим дело — озолочу! — И нежно обнял за талию: — И любить буду. Всегда!
Авдотья вздохнула:
— Рази так, то я согласная. А вы, Лексей Матвеич, не обманите…
К злодейскому преступлению они сделали первый шаг.
На следующий день вновь тайно встретились. Больше говорила Авдотья, Лешка с восхищением уронил:
— Теща моя Настасья умна, а ты еще головастей! Тебе только генерал-прокурором Сената быть. Толковые советы подаешь!
— Мне Сенат без надобности! Лишь вы меня не бросайте.
— Не брошу! Теперь будем действовать.
В подготовке задуманного прошло несколько дней. Эта подготовка сводилась в основном к вовлечению в заговор людей — чаще всего вовсе для дела не нужных.
И вот пришел роковой день — девятого сентября.
В доме Полтевых все крепко поужинали, выпили водки, закурили. Теща в какой раз за вечер надоедливо бубнила Лешке в ухо:
— Что возьмешь — сохраняй, не раскидывай людишкам. Только самую малость.
— Малость! — тянул сомневающийся Лешка. — Тогда донесут на меня.
— Не бойся, не донесут! Они будут с тобой делом повязаны.
— Оно, конечно, так! Тысяч сорок должны взять — не иначе! Да в скрыне этой, с капиталом, еще ларец лежит — мать для верности его туда запирает. В ларце — камни самоцветные.
— Старухе они на кой ляд? А вы с Варварой — люди молодые. А отца твоего коли осудят, все равно в казну отпишут.
— Эх, заживем! А матери за упокой я богатую службу закажу, похороны тоже пышные: и грех замолю, и чтобы чего не подумали. Пора отправляться! Мишка Григорьев, ты где? Закладывай…
В карету рядом с Лешкой уселась Варвара. Мишка тронул лошадей. Теща напутственно махала рукой, стоя у ворот своего дома.
Около полуночи карета остановилась возле дома воеводы. Вдруг с испугу Лешка вздрогнул: выглянув в окошко, он увидал прямо перед глазами чью-то морду. Разглядел — это двадцатидвухлетний Сашка по прозвищу Калмык.
Калмык — личность поразительная. У него были удивительные уши, своим размером, да и формой напоминавшие капустные листья. И вот этими ушами он шевелил столь явственно, что дворня прямо-таки надрывалась от смеха.
Он был ленив и вороват, но Аграфена Ивановна отличала его от самого рождения. Она для начала стала его крестной матерью. Позже, когда подошел возраст, сажала его рядом со своими детьми, чтоб тот осваивал грамоту и другие премудрости, которым вразумляли учителя, приходившие на дом.
Но из всех наук Калмык совершенствовался лишь в одной — шевелении ушами. Так что Аграфена Ивановна вскоре бросила сие бесплодное занятие, но кормила его едой с барского стола и справляла добрую одежду. Позже женила его на сенной девушке, красавице Аленке. Через неделю после свадьбы Аленка бросилась в Москву-реку.
Когда Калмык стороной узнал о готовящемся убийстве, заговорщики перепугались. Они были уверены, что тот донесет на них. Но Лешка пообещал ему пять рублей, и Калмык с радостью согласился быть самым деятельным участником предприятия.
И вот теперь, растянув в улыбке рот до ушей, он радостным шепотом выдавил:
— Старуха храпит как мертвая! И сестра ваша с ней рядом уснувши. Сам проверял.
Лешка задумчиво почесал грудь. Потом сплюнул под ноги:
— Если Надька… в случае чего… Ну, лопоухий, сам понимай: чтоб свидетелев не было!
Калмык согласился:
— Вы, конечно, дело говорите. На хрена они, свидетели? С ними, едрена вошь, одна морока. Без свидетелев дело будет крепче. Барин, к нам Ванька Сизов напросившись. «У меня, — говорит, — от плотницкой работы в руках точность есть. Я не промахнусь, коли доверите!»
— Кто таков?
— Ванька-то? Да беглый мужик князя Куракина, а к нам пристамши.
— Смотри! Ты позвал, ты за него и ответишь, коли что не так. Ну, Калмык, черт полосатый, мужик веселый, начинай, веди народец.
Ночь была сказочно прекрасной. Тихий ветерок чуть шевелил листья сада. С мягким стуком порой роняли на землю яблони давно поспевшие плоды. Ясный свет луны фосфорическим светом заливал пространство. Воздух был напоен запахом трав, плодов, теплой земли.
Но кучка людей, собравшихся для дела необычного и страшного, этих красот не замечала. Впереди, поблескивая наточенным топориком, бодро шагал Ванька Сизов. Шурша опавшими листьями, шаркал за ним кривыми ногами Калмык. Все были в куражно-приподнятом настроении.
Они уже подошли вплотную к тени, которую отбрасывал дом, как за соседним забором, гремя тяжелой цепью, яростно залаял пес. Тут же со всех сторон Большой Никитской его дружно поддержали десятки собачьих глоток. Первым пришел в себя Ванька Сизов. Он ядовито хихикнул:
— Никто не обдриставшись? Тогда айда за мной! — И он полез по загодя приготовленной лестнице.
На втором этаже чернотою выделялось растворенное окно. Мелькнув задницей, в проеме скрылся плотник; За ним забрались остальные. Здесь находились две пустовавшие комнаты. На всякий случай они были давным-давно закрыты снаружи. Злоумышленники, подавленные темнотой помещения и серьезностью предстоящих событий, медленно двинулись к дверям. Половицы громко и жутко скрипели. Казалось, вот-вот вскочит с постели хозяйка и заголосит на всю улицу, позовет будочника. И тогда…
Вдруг, отвратительно заскрипев ржавыми петлями, словно сама собой стала растворяться двустворчатая дверь. На пороге в неверном дрожащем свете лучины все разглядели сенную девку Катьку Данилову, сменившую утопленницу — юную жену Калмыка. Авдотья, без дела наболтавшая ей о готовящемся, сама была тому не рада: Катька донимала ее просьбами «принять в кумпанию».