Валя ощущает металл вокруг своей шеи и под рёбрами. Металл под коленками. Всеми этими местами он уже не может запоминать. Сначала перестали помнить кончики его пальцев, это случилось не так давно. Непонятная оболочка холодит спину и живот, Валины волосы быстро сереют, лучше всего сейчас не забывается еда, во рту всё по-прежнему, как, впрочем, и в глазах – он снимает очки, дышит на стёкла, и протирает краешком пиджака. Валя стал носить пиджаки, они защищают от лишних прикосновений.
Помнишь, как ты плакала, когда мы забрасывали землёй тот радиоприёмник, хотя это было твоей идеей, помнишь, какой я был мелкий и серьёзный, смех один, я почему-то возвращался к этому всю жизнь, я не менялся, а ты всегда росла и старилась, росла и старилась, у тебя сохранилась ещё та антенна? Мне кажется, это что-то важное, кажется, это последнее, чего мне не удастся забыть больше.
– Валентин Егорович?
Валя поднимает глаза. Сквозь заново чистые стёкла жизнь кажется ещё прекраснее и чуть грустнее.
– Вам бы съездить куда-нибудь, к родственникам, к друзьям. Что тут поделать.
Валя кивает. Она знает о нём почти всё, всё, что написано в его карте, но ничего не помнит, вот ведь в чём удивительность.
– Софья Алексеевна в отпуске, но я ей передам. Мы ничего нового сказать не можем, принимайте всё, как обычно.Валя кивает и улыбается своим мыслям. Безделица это всё. Он берёт полагающиеся ему бумаги и прощается. Выйдя в коридор, а затем на улицу, он обращает внимание на то, что привык к запаху цветов и лекарств, и новый воздух ударяет в нос, как будто хочет разбудить. Валя знает, что его случай в высшей степени странен, и что до разгадки осталось совсем недолго.
Через месяц после встречи с Татой он сосредотачивает всю свою память и полностью покрывается гибким консервным железом. В архиве отснятых плёнок он маленькая круглая баночка с этикеткой.
Когда гасят свет, видно, как на Валином боку фосфоресцируют дивные бело-зелёные звёздочки.
Письмо
Дорогая Патти,
Я полувесел и пуст, мой добрый ангел переоделся из белой футболки в чёрную, и твоя очередь говорить то, чего нам всем так не хватает.
Хожу незащищённый, даже хуже, чем голый, как будто от меня остались одни глаза, и они осязают, обжигаясь, как от холодного.
Будто тошнит своими же мирами, и душа облетает, лысеет, приближаясь к пятке.
Я могу сделать брошку, или фотографию, или разложить аккуратно маленькие предметы, а больше ни на что не способен, патти, они думают, что я могу, а я нет.
Было бы здорово, если бы никто обо мне ничего не знал, и тогда я казался бы хорошим человеком, может и сейчас кажусь, когда повсюду рассматривают, как инсталляцию, но не себе и не тебе, наверно.
О чём вся эта литература кроме как о неуверенности?
Вроде бы так спокойнее, что все врут, и хочется, чтобы врали, вот ведь в чём дело.
Я молчу, как молчит шоколадное молоко, оно просто есть, и вписывается в пакет, я вписываюсь в интерьер, в круг, витрувианским человеком ходил бы колесом, будь чуть поспортивнее
только зачем?
На голове моей поле, в нём путаются редкие маленькие цветы, жужжат пчёлы, это любопытно, они делают за щеками соты, и сто сортов мёда подслащивают пилюли.
Я думал, молчание обращается сразу ко всему, а слова кому-то конкретному, но как раз наоборот, я говорю всем, и молчу кому-то, и каждый кому-то молчит, самому важному о самом важном, как будто боясь потратить и себя, и его.
Но тратится только время, да и то – без нас, мы-то останемся там, где и были.
Во мне всё что-то звучит и уходит в смех, и в сон, как слова уходят в воду, и я ищу поддержку, как сломанная вешалка, роняющая пальто.
Я могу всё изменить и перевернуть – брошкой, фотографией, аккуратно разложенными маленькими предметами, обнять самого себя и ещё тысячу людей, в чьи лица вглядываюсь, чьих лиц избегаю.
Мир, перевёрнутый много раз, как блин, считается плоским.
И почему-то на слонах (может быть, оттого, что они себя хорошо помнят).
И почему-то на черепахе (может быть, оттого, что она уходит).
Патти, я подавлен.
Видел сегодня на мокром тротуаре катушку оранжевых ниток.
Кажется лучшее в людях – это тонкая ниточка их привязанностей.Я разулыбался, думаю о матросах и белых платьях.
Твой Роберт
Оскар
Прилив
Небо было серо-голубое, бледное, слегка не выспавшееся, как будто кто-то заштриховал карандашом и размазал пальцем; стояло раннее утро, и солнце ещё не успело нагреть асфальт, на котором мы лежали.
– Птиц не хватает.
– Или корабля.
– Будет больно?
– Немного заложит уши.
Он улыбался.
Взлётно-посадочная полоса казалось длинной, как Столетняя война, и такой ровной, что дух захватывало, кажется, это было самое ровное место на всей земле. Оставалось совсем чуть-чуть подождать.
Как если бы всё закончилось
Захлопнул ставни, подёргал замки и убедился, что они держатся прочно. Проверил половицы – достаточно ли скрипят. Пробежался ещё раз по комнатам и заглянул в шкафы.
Кажется, взял всё нужное, кажется, всё в порядке, всё по-настоящему устроено, убрано и поправлено, можно идти. Нужно идти.
Подкрутил кран. Посидел на кровати, оглядывая темноту.
Немного помешкав, вытащил из ящика стола тетрадку, вырвал разлинованный лист и набросал несколько строк, низко склоняясь над бумагой, так, что затылок едва выглядывал из-за плеч:
«Простите меня.
Больше никаких мыслей.
Оскар»
Солнце стояло невысоко; хотелось вдыхать как можно глубже, впитать бирюзовый воздух и начать с послезавтра, легко перепрыгнув завтрашний день. Всё было готово. Я был готов к большому взрыву, из которого по уже давно свершённым подсчётам должны родиться новые тела, достаточно обширные и многочисленные для того, чтобы в них нашлось место для не такого уж крупного мальчика.
Взрыв прогремел ровно через пятнадцать минут; я не обернулся. Осень в тот год миновала чуть-чуть быстрее обычного: в одно светлое утро деревья как по команде скинули все до единого свои листья.
Первое письмо маленькой Иды, не вовремя
Я думала, я думаю, не надо всё это было. Я приду ещё, но ты не смотрел бы так. Не надо так смотреть. Лучше не приходи больше или за деревьями прячься, только не выдавай, что ты здесь. Чтобы я не знала, а то я знаю много, я имя твоё знаю, и как у тебя волосы от ветра вбок улетают, а не надо этого лучше мне знать, не приходи.
Ида
По правде
Оскар – не настоящее имя. Никто не называется настоящими именами. А это, оно сразу было подходящее, такое блестящее, звонко вращающееся на ребре, как медалька. И острое, как оса, как жало, как Стинг. И ещё круглое. А круг – это всегда хорошо.
Что?
– А ещё я знаешь, чего никак не пойму? Вот как когда в книгах пишут, один единственный день на пятьсот страниц, то есть, каждый шаг и поворот, и кто что сказал точно-точно каждое слово. И каждую мысль, даже которую через секунду и не вспомнишь. Так ведь не может быть, чтобы всё помнить? Ну, я понимаю, что это в книгах, что придумали, но вот когда хотят всё по правде написать, понятно же, что так не получится, хоть ты через голову перепрыгни, не получится такого в жизни сделать.
Эм, кажется, выдохся и замолк, думая о своём. Я молчал, потому что нечего было отвечать. Мы сидели у него в кухне, и я прихлёбывал; он сидел напротив, глядя в пустоту.