Кира Сергеевна посмотрела на мужа. Странный все же. Ну, как ответить на этот вопрос?

Она сказала:

— Пошли лучше гулять, дождь кончился.

Они бродили по сырому парку. Короткий и буйный дождь смочил лишь верхний тонкий пласт грунта, он легко отделялся от сухого слоя, налипал на подошвы. Потоки воды вымыли и унесли вниз, в море, сухие травинки, шишки, обрывки бумаги, лишь у основания стволов застряли длинные изогнутые петлей соломины и стебли трав.

Скамейки были мокры, и они не садились, шли по узким аллеям — она чуть впереди, — вздрагивая от падающих на плечи капель.

К запаху моря примешивался сладкий запах кипариса, и Кире Сергеевне было грустно, как перед разлукой. Почему-то вспоминалось, как хоронили мать, как лежала она, маленькая, сухонькая, с темным острым лицом, как приходили люди с цветами, а кто-то принес кипарисовую ветку. Она пахла печально и сладко.

— Знаешь, когда отец погиб, мне было двенадцать лет. И мать пошла на кладбище. Меня взяла. Я спросила: «Зачем, ведь папа не здесь похоронен?» Она сказала: «Не здесь, но земля-то одна. На кладбище все плачут, и я с людьми поплачу». Я все время помню это и часто думаю: нам есть где веселиться с людьми, а где поплакать?

— Плакать лучше в одиночку, — сказал он.

Они постояли, счищая о камни налипшую на подошвы землю.

Потом спустились к морю.

Кругло накатывали волны, чмокая у берега, с шорохом перекатывалась галька, таяла на ней грязная пена прибоя, выплескивая мусор. Новая волна наплывала, уносила его с собой и, покачав на гребне, снова выбрасывала на пустой берег.

«Плакать лучше в одиночку», — почему он сказал так?

Луна скрылась за облачко, тонко высветлила его края, и сразу стали видны звезды.

Они сели на большой теплый камень, его крутые гладкие бока успели высохнуть.

— Ты не замерзла?

Она не ответила, и он обнял ее за плечи:

— А вдруг случится, как два года назад?..

Сперва она не поняла, о чем это он. Посмотрела на его потяжелевшее, озабоченное лицо. Ах, вот что его тревожит.

Тогда, два года назад, она была в великой панике, а он уговаривал ее рожать. «Вдруг будет сын!»

Она ожидала, что, может быть, и сейчас он ей скажет: «Вдруг будет сын!» Но он молчал. И опять ей пришла мысль: я не понимаю его, мы, живя рядом, идем в разные стороны. Я ничего не знаю о нем. Как у него в школе, в классе? Все еще говорит: «Кому жаль Обломова, поднимите руку!» — и первый тянет свою?

Странно, ведь раньше я все про него знала. А сейчас словно живем в разных измерениях.

— Скажи, ты и теперь получаешь от учеников письма?

— Конечно. Почему ты спросила?

— Ты не рассказываешь о них.

— Ну, тебе это не интересно.

— Они тебе пишут на школу?

— Да. Например, перед выпуском было письмо.

— Делятся успехами?

— Не все. Как раз это письмо — из колонии.

Он стряхнул с ног туфли, прижал босые ступни к камню, обнял колени.

— Тебе было неприятно это письмо?

Он пожал плечами.

— Наоборот, я рад, что получил.

— Рад?!

— То есть, конечно, жаль парня. Но я рад, что он мне написал.

Безлюдный пляж выглядел странно, пустынно, под навесом моталось на гвозде позабытое полотенце. Кира Сергеевна смотрела, как в море, на лунной дорожке, перемещаются, играют белые блики.

— Я его знаю?

— Нет, он кончил школу уже без тебя.

— За что он там?

— Не пишет.

Он о чем-нибудь просит?

— Нет. Не просит. Видишь ли, радостью делятся с каждым, а горем — только с близкими. Это письмо мне дороже других…

Воздух остывал, у нее замерзли плечи. Ей хотелось прижаться к теплому боку мужа, но она видела, какое у него сейчас лицо. Как будто рядом сидит чужой.

— Разве так уж приятно узнать, что твой ученик не стал человеком? — спросила она.

— Я не сказал «приятно». Я сказал — «дороже!» — раздраженно произнес он. Но Кира Сергеевна все равно не могла понять, почему письмо от преступника дороже писем от честных людей. Ее мало интересовал попавший в колонию парень — она его не знала — ей хотелось понять, почему они так по-разному смотрят на жизнь.

— Мне было бы горько, если б мой ученик попал в колонию. И стыдно за себя. Значит, я не научила его жизни.

Он сбоку и как-то косо посмотрел на нее.

— Жизни может научить только жизнь.

— А мы не в счет?

Он не ответил. Сидел, обняв ноги, уткнувшись подбородком в колени. Она видела его темную скулу и висок с отросшими волосами.

— Ты замечала, как больно молодые входят в жизнь? — неожиданно спросил он.

Она удивилась:

— Больно? Не понимаю.

— Хотя мы говорим, что им открыты все дороги…

— Но им и в самом деле открыты все дороги. Для них подготовлено все. Если хочешь, мы вносим их в жизнь на своих плечах!

Он поежился, спустил с камня ноги.

— Не надо, Кириллица, ты ведь не на трибуне, обойдемся без лозунгов. Ты привыкла смотреть на жизнь сверху, а оттуда не все увидишь, разве что общую картину. Жизнь понизу идет и состоит из деталей, которые тебе не видны…

— Не будем обо мне, — перебила Кира Сергеевна. — Все же объясни, как это — «больно входят в жизнь».

Он потер замерзшие босые ступни, сунул ноги в туфли. Она испугалась, что он сейчас встанет и уйдет. И разговор оборвется.

— Не физически, конечно. Просто молодые входят в жизнь, где хозяева не они, а мы. Мы пытаемся навязать им свой опыт, традиции, вкусы… Вплоть до длины волос и ширины брюк. Умудряемся колоть им глаза даже тем, что воевали. «Защитили вас!» Хотя защищали и себя.

Он вздохнул и умолк. Согнулся, захватил горсть мелкой гальки, подбросил на ладони.

— И что же? Вечный конфликт отцов и детей?

Он покрутил головой.

— Опять ты лезешь на трибуну. Зачем тут формулировки? Ты же знаешь: никому в голову не придет заново изобретать велосипед или открывать бином Ньютона. А нравственный опыт каждый приобретает сам. И если не понять этого, можно наломать дров, а это чревато.

Ей стало досадно, что он говорит таким раздраженным тоном, и это напоминание о трибуне прямо-таки бесило ее. Мягкий, добрый, избегающий конфликтов, вдруг сам нарывается на конфликт. И не произносит свое любимое «все утрясется».

— Потому твой ученик и попал в колонию, что кто-то навязывал ему длину волос?

Это было не очень великодушно — сказать так. Конечно, он переживает за парня, и получилось грубо.

Он уже совсем сполз с камня и все поигрывал галькой, с мелким стуком сыпалась она с ладони.

— Ты привыкла нормативно мыслить, Кириллица, и все упрощать. Это оттого, что ты не знала неудач.

— Зачем ты все время сворачиваешь разговор на меня?

Он не ответил.

Далеко в море выдавался мыс, он весь был залит огнями — там угадывался город. Кира Сергеевна посмотрела туда, и ей отчаянно захотелось домой, в уют городской квартиры и в свой маленький кабинет, к привычным делам и заботам.

Казалось, здесь, у моря, она прожила длинный и пустой год.

21

Без Ленки в доме было тихо и скучно. Ее игрушки — тракторы, краны, машины — замерли на полках, а в кроватке, на голубом покрывале сидел синтетический пудель, уставив на дверь свои глаза-пуговки.

Александр Степанович пропадал в школе, Юрий — в своем КБ, а она, догуливая отпуск, по утрам нежилась в постели и потом целыми днями валялась на диване с книгой, иногда засыпала днем и спала до одури, и ругала себя: совсем обленилась, даже зарядку пропускала, придумывала предлоги — то в боку колет, то в области сердца… Нигде, конечно, не кололо, и она это знала, просто безобразно распустила себя, но уже с завтрашнего дня…

К вечеру, слегка ошалев от книг, шла прогуляться, петляла по переулкам, чтоб не узнали, не засекли, а то замучат телефонными разговорами.

Покупала что-нибудь на ужин в своей любимой кулинарке «имени Колосовой», возвращалась домой, наслаждалась одиночеством и тишиной, долго и блаженно стояла под прохладным душем — ах, если б в моей власти было растянуть эти часы одиночества до бесконечности! Должно быть, я и в самом деле — женщина-холостяк, вон как хорошо мне одной в этих молчащих знакомых стенах!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: