Уже через несколько метров им овладело непреодолимое желание лечь и не шевелиться, но сознание твердило, что останавливаться нельзя. Вскоре ему стало даже немного легче: наверно, притерпелся к боли. Он полз по-пластунски, опираясь на локти и подтягивая тело. Рассвет застал его в овраге, на дне которого бежала в казнях тоненькая струйка воды. Он дотянулся до нее распухшими губами, долго и жадно пил.

Весь день Казаков пролежал в кустах. К вечеру все тело его горело, и он часто терял сознание, но продолжал ползти и в бессознательном состоянии. Он замечал это потому, что вдруг приходил в себя перед каким-нибудь препятствием. Утром на него наткнулись наши бойцы. Он понял, что это свои, и, облегченно вздохнув, впал в длительное беспамятство.

— Когда его положили на операционный стол, — закончил свой рассказ доктор, — мы ужаснулись. Мы видели многих тяжело раненных, но это было что-то страшное: все тело — огромный кровоподтек, все в ранах, царапинах, ссадинах… Перелом трех ребер… В нем сидело семнадцать осколков… Слушайте, если он не умер от разрыва гранаты, то он должен был неминуемо умереть теперь — от ран и ушибов. Но не умер! — ликующе воскликнул Лысько. — Он живет и уже думает о том, чтобы вернуться в строй.

3

Поперек небольшой комнаты стояли четыре койки, так что оставался узкий проход между ними и стеной. На первой койке лежал раненый с бритой удлиненной головой, сосал не то конфету, не то сахар и читал книгу. Когда Серегин и Лысько вошли, он бросил на них быстрый взгляд и перевернул страницу. Вторая койка была пустой. Из решетчатой спинки третьей высовывались длинные ноги Тараненко, который что-то писал, держа блокнот на животе. Увидев Серегина, он сунул раскрытый блокнот под подушку.

— Здорово, старик! — он обрадованно протянул Серегину руку. — Вот молодец, что приехал! Ну, как там? Да садись прямо на койку.

— В редакции ничего существенного не произошло, — сказал Серегин, садясь на пустую койку. — Все желают тебе поскорее вернуться, но, конечно, полностью излечившись. И вот прислали тебе…

Он протянул Тараненко флакон военторговского одеколона, припахивающего маринадом, и плитку шоколада.

— А здесь — письма.

Это была его выдумка: написать всем на одной длинной полосе газетной бумаги. Раскручивая этот рулон, Тараненко читал письма Макарова, Станицына, Данченко и других. Он хмурился, желая скрыть свою растроганность, лотом, не дочитав до конца, стал слегка дрожащими руками сворачивать рулон.

— Я после, прочитаю, после.

Отвернувшись от Серегина, он спрятал рулон под подушку. Будто не замечая его волнения, Серегин смотрел на веселенький трафарет, украшавший стены, — до войны здесь был дом отдыха, — потом глянул на четвертую койку, стоявшую у самого окна, занавешенного непроницаемой шторой из противоипритной бумаги. Человек, лежавший на этой койке, укрылся с головой серым одеялом и, должно быть, спал.

— Ну, спасибо, что не забыли меня, — сказал Тараненко. — Значит, все без изменений? А что слышно о наступлении?

— Да слухов много, но точно ничего неизвестно. Ты скажи, как себя чувствуешь, как здоровье?

— Обещают скоро выписать, — ответил Тараненко. — Боялись, что кость затронута, но ничего, обошлось. Первое время придется ходить с деревянным адъютантом, а потом разойдется.

«Деревянным адъютантом» называлась обыкновенная палка. Многие офицеры, особенно с наступлением распутицы, пользовались ею во время перехода по горам.

— Где был за это время? Какие материалы сдавали? Рассказывай!

Серегин принялся обстоятельно рассказывать о жизни редакции. В то же время он заметил, что, пряча под подушку свиток с письмами, Тараненко слегка вытолкнул из-под нее раскрытый блокнот. Серегин был любопытен. Скосив глаза, он заглянул в блокнот и увидел короткие строчки и слова «боя — тобою». Его начальник, суровый капитан Тараненко, начал писать стихи!

Еще в самом начале жизни в горах Серегин тоже пробовал писать стихи. У него даже был грандиозный замысел написать поэму о войне. Некоторое время он томился над нею: подбирал рифмы, разрабатывал сюжет. С великим трудом вылупилось четверостишие:

И скажу вам по-простецки:
Не забудет, кто бывал,
Ни Шибановский, ни Псебский,
Ни Хребтовый перевал.

Потом еще две строчки, которые он считал находкой:

И идет со мною рядом
«Деревянный адъютант».

Помучившись еще немного, он умножил время, потраченное на сочинение этих шести строк, на предполагаемый объем поэмы и увидел, что ему придется трудиться над ней до глубокой старости. Он не чувствовал в себе сил для такого подвига и безропотно слез с Пегаса.

Продолжая рассказывать, Серегин вдруг увидел, что Тараненко его не слушает. За дверью в этот момент послышались чьи-то голоса, потом дверь открылась, и в палату вошла женщина в белом халате. Среднего роста, очень хрупкая на вид, она походила на девочку. У нее был смугло-розовый цвет лица, высокий, ясный лоб, не закрытый сдвинутой назад белой шапочкой, несколько широкий нос и полные добрые губы, которые сейчас были плотно сжаты. Прищуренные глаза, казалось, глядели несколько презрительно. Серегину показалось, что эта женщина, должно быть, очень заносчива. Даже безобидное «Здравствуйте!», сказанное ею при входе, прозвучало как вызов.

Из духа противоречия Серегин сразу настроился против вошедшей. Ему думалось, что и Тараненко должен питать к ней неприязнь. Но, увидев, как поспешно подтянул капитан торчавшие сквозь спинку кровати ноги, «как стал одергивать короткие рукава рубашки, какими глазами смотрел на вошедшую, Серегин понял, кто была та муза, которая вызвала у капитана порыв поэтического вдохновения.

— Симакова опять нет, — глянув на пустую койку, оказала муза таким тоном, который ясно показывал, что она и не ожидала найти в этой комнате ничего хорошего.

— Он только что вышел, Ольга Николаевна, — объяснил бритоголовый, отрываясь от книжки.

— Только что! — подхватила Ольга Николаевна. — Какая разница: только что или давно? Ему вообще нельзя вставать, у него же температура… А на койке сидеть не полагается, — обратилась она вдруг к Серегину.

— На чем же сидеть? — язвительно, как ему показалось, спросил Серегин, вставая.

— Сейчас санитарка принесет вам стул, — высокомерно ответила Ольга Николаевна и неожиданно начала густо краснеть. — Я сейчас скажу.

Она торопливо вышла из комнаты. Серегин хотел было сострить насчет гостеприимства, но во-время удержался. Тараненко и бритоголовый обменялись встревоженными взглядами, и капитан сказал:

— Наверно, какая-то неприятность. А Симаков ходит и никогда ничего не узнает.

Серегин понял, что в этой палате принимают близко к сердцу дела Ольги Николаевны, и благоразумно проглотил остроту. Сообщив Тараненко все редакционные новости, он спросил:

— А помнишь, ты рассказывал о политруке Казакове?

— Помню.

— Знаешь, где он теперь?

— Да ведь он погиб, — сказал Тараненко.

— А вот и не погиб, — сказал Серегин. — И лежит в этом самом госпитале. А ты ничего не знаешь!

— Шутишь, — не поверил Тараненко.

— Ну, брат, такими вещами не шутят. — И Серегин передал ему все, что узнал о судьбе Казакова.

— Я о нем напишу, — загорелся Тараненко. — Завтра мне уже разрешат вставать, вот я найду его и буду о нем писать.

— О таком человеке стихи можно слагать, — не без умысла произнес Серегин.

— Нет, я о нем очерк напишу, — сказал Тараненко.

4

Хотя Серегин ушел из палаты довольно поздно, доктор Лысько еще ожидал его. Увидев радостно заблестевшие глаза доктора, Серегин почувствовал, что Лысько смертельно хочется поговорить и что ночной отдых находится под угрозой. Смиряясь с этим, Серегин все же решил узнать то, что его интересовало, и сразу спросил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: