— Тяни провод!

Телефонист понял с полуслова. Вместе со связными он снял аппаратуру и, разматывая провод, пошел вперед, вслед за наступавшими цепями, едва поспевая за комбатом.

Через полчаса командир бригады позвонил по телефону в батальон.

— Товарищ комбат, вас вызывает семнадцатый! — крикнул Острикову телефонист.

Остриков взял трубку.

— Слушаю, товарищ семнадцатый.

— Это пятьдесят седьмой? — недоверчиво спросил командир бригады.

— Я, товарищ семнадцатый, — ответил Остриков.

— Что это такое трещит?

— Аппарат неважный, — ответил Батя, прикрывая ладонью трубку, чтобы командиру бригады не так были слышны близкие автоматные очереди, и стал докладывать обстановку.

Пока длился этот разговор, батальон ушел вперед. Когда Остриков положил трубку, телефонист спросил:

— Тянуть дальше, товарищ комбат?

— Тяни! — приказал Батя.

…Таковы были батальон морской пехоты и его командир, к которому ехал Серегин. По пути он должен был проведать Тараненко, лежавшего в эвакогоспитале.

2

Не останавливаясь в Ново-Михайловке, машина осторожно перебралась через наплавной мост, под которым пенилась и бурлила напоенная ливнем Нечепсуха. За мостом шоссе круто заворачивало влево, в обход большой горы, придвинувшейся к самому морю. Серегин увидел полузакрытую туманом и густым дождем долину, по которой предстояло ему итти к перевалу. Но думать о том, что вскоре придется шагать по этой мокрой долине, ему не хотелось, и он опустил глаза на темно-зеленую крышу кабины, в которую, расплескиваясь, били крупные дождевые капли. От неумолчного шума дождя, подвывания мотора, непрерывных и однообразных поворотов машины и от промозглой сырости, заставлявшей съеживаться и цепенеть, Серегин впал в сонливое состояние и, конечно, уснул бы, если б можно было спать стоя в раскачивающейся машине. Остаток пути промелькнул для него довольно быстро. На развилке дорог машина остановилась.

Серегин выпрыгнул на чисто промытый гудрон. Прежде всего он стряхнул излишек воды с плащ-палатки и выжал перчатки; из них потекла коричнево-грязная струя. Руки у Серегина стали шафрановыми, а перчатки значительно изменили свой цвет.

Дождь кончился, и Серегин бодро зашатал по каменистой дороге, согреваясь от ходьбы. Ему казалось, что госпиталь должен быть неподалеку, но пришлось итти больше часа, пока среди деревьев не показались нарядные одноэтажные коттеджи.

Приняли Серегина очень радушно. Оказалось, что главным хирургом госпиталя работает видный ростовский профессор, о клинике которого Серегин накануне войны написал небольшую статью. Хотя тогда они поговорили всего пятнадцать — двадцать минут, профессор, обладавший завидной памятью, вспомнил корреспондента, непритворно обрадовался встрече с ним и поручил его заботам своего ассистента — доктора Лысько. Вскоре Серегин уже сидел в уютной комнате, ярко освещенной электрическим светом. Шинель его и плащ-палатка дымились перед жаркой печью, а на столе перед Серегиным дымился борщ. Гостеприимный доктор наливал из фляжки в аптекарскую мензурку какую-то жидкость, по цвету очень напоминавшую ту воду, которая текла из Мишиных перчаток. Несмотря на подозрительный цвет, жидкость оказалась весьма забористым коньяком.

Марк Федорович Лысько был очень разговорчивый человек. Положив на стол крупные руки с коротко обрезанными ногтями, красноватые от частого мытья в дезинфицирующих растворах, доктор ласково смотрел серыми выпуклыми глазами на обедавшего Серегина и говорил с чуть заметным украинским акцентом, который усиливался, когда доктор волновался.

Лысько рассказал о себе, о жизни в Западной Украине до присоединения к Советскому Союзу, о тех переменах, которые в ней произошли после 1939 года. Почти все, о чем рассказывал доктор, было известно Серегину из газет, но теперь он слышал это от очевидца, от человека, который три года назад жил в капиталистическом мирз.

— Вы знаете, что такое советский человек?! — патетически восклицал доктор. — Вы сами советский человек, но вы себя не знаете. Люди не обращают внимания, среди кого живут. Им все это привычно. Вы знаете, скажем, Иванова пятнадцать лет. А Петрова — десять лет. А Семенова — двадцать. Они кажутся вам обыкновенным людьми. Но нет, вы их плохо знаете. А у меня свежий глаз. Три года я размышляю, что же такое советский человек? И не перестаю удивляться. О, я много наблюдаю. У нас есть раненый Казаков, у него ярко выражены черты советского человека. Это — герой. Он уже умирал, он был убит. Он попал к нам с того света!

— Казаков? — спросил Серегин. Фамилия показалась ему знакомой. Ну, конечно! О нем рассказывал Тараненко после возвращения с «Черепахи». — Он политрук? Я о нем слышал.

— Да-да, политрук, — обрадовался доктор, — об этом человеке должны слышать все.

И он восторженно рассказал историю политрука Казакова.

…В том жестоком бою за вершину «Черепахи» Казаков сражался до последнего патрона. Когда последний патрон был израсходован, гитлеровцы бросились, чтобы взять политрука живым. Они бежали к нему с трех сторон, с четвертой — за спиной Казакова — был почти отвесный обрыв, поросший колючим терном. Несмотря на то, что бой был очень горячим, Казаков ни на минуту не впадал в слепой азарт и не терял способности рассуждать. Последний патрон, который в таких случаях обычно оставляют для себя, он израсходовал не сгоряча, а вполне сознательно. Он отчетливо видел подбегавших к нему немцев, заметил, что у одного из них сильно запылилось лицо, а у другого — очень волосатые, обнаженные до локтей руки. Он ясно понимал, что гитлеровцы хотят захватить его в плен, что допустить этого нельзя. И в полном сознании всего, что происходит, он снял с пояса ручную гранату, оставленную им для себя вместо последнего патрона. Желая и смертью своей нанести урон врагу, он расчетливо выждал, когда немцы приблизятся, спокойным движением встряхнул гранату, чтобы сработал ударный механизм, и бросил ее себе под ноги. Граната откатилась и легла в двух шагах от Казакова. Он злорадно услышал испуганные восклицания немцев, бежавших к нему, подумал о том, Что граната взорвется как раз во-время, и закрыл глаза. И тотчас же мелькнула мысль, что теперь уже нет необходимости беречь глаза. В этот момент граната взорвалась.

Казаков почувствовал, что в него будто вонзился десяток острых игл: в щеки, в грудь, в ноги. В лицо ударил горячий кислый воздух. Сейчас он должен умереть, но прошла неимоверно долгая секунда, другая — и Казаков понял, что он жив. Он открыл глаза. Прямо у его ног лежал гитлеровец, обхватив голову волосатыми, обнаженными до локтей руками. Между его пальцами текла кровь. Рядом в неестественной позе лежал второй автоматчик. Но поднимались оставшиеся в живых другие немцы, и они, конечно, могли теперь взять в плен безоружного Казакова. И когда поднялся один из них, с багровым, испуганным и злобным лицом, и шагнул к Казакову, яростно крикнув что-то по-немецки, Казаков отступил назад и покатился вниз с кручи. Кусты терновника больно хлестали его колючими ветвями. Казаков безуспешно пытался ухватиться за что-нибудь, что могло бы замедлить падение. Потом он так ударился о ствол дерева, что потерял сознание.

Очнулся он уже в темноте. Очень долго лежал неподвижно, стараясь понять, где он и почему так мучительно болит и ноет все тело. Подняв голову, чтобы осмотреться, он едва удержался от стона. А стонать было нельзя: кто знает, не находится ли он поблизости от немцев, — но и терпеть было невероятно трудно. Каждое движение причиняло острую боль, даже дышать он мог, только хватая воздух мелкими и частыми глотками, — при каждой попытке вздохнуть глубже ему жгло бок будто раскаленной иглой. С величайшими усилиями удалось сесть, привалившись к стволу дерева. Скорее угадав, чем разглядев закрывающий звезды скат высоты, Казаков ориентировался и определил, куда ему надо двигаться. Он не колебался, зная, что оставаться на месте опасно.

Казаков пополз. Первые движения были нестерпимо мучительными; у него болели все суставы, мышцы, каждый сантиметр израненной, исцарапанной кожи. Боли были всякие: колющие, режущие, тупые… И все они сливались в одну огромную, хватающую за сердце боль, которая минутами лишала его сознания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: