А через несколько лет в Москве, на первой сельскохозяйственной и кустарно-промышленной выставке, Ильф увидел эти солдатские каски, брошенные на юге разбитыми французскими отрядами. С касок сняли устрашающие гребни и острые наконечники. Сельсоюз ухитрился изготовить из них маленькие железные сковородки. В годы оккупации Одессы Ильф знавал французского солдата Форшамбо, порастерявшего в России весь свой воинственный пыл. Форшамбо мечтал только об одном — поскорее отплыть назад, на родину, бранил командиров и уже тогда был не прочь пожертвовать свою каску хоть на сковородки. Смешная подробность, не правда ли? Несмотря на свой устрашающий вид, недолговечные правители Одессы были достаточно смешны. Если Ильф мало над ними посмеялся, так это потому, что, став писателем, всегда предпочитал современные темы и не любил возвращаться к пережитому. Запомним, однако, что бурное одесское трехлетие обогатило его множеством острых впечатлений.
В 1920 году Одесса праздновала освобождение. Вместе с Красной Армией в город возвращались молодые литераторы. Пришел Валентин Катаев, командовавший на фронте артиллерийской батареей. Из Отдельной стрелковой бригады вернулся инструктор политотдела поэт Эдуард Багрицкий. В Одессе оживлялась деятельность литературных кружков и групп. Открылось несколько кафе и погребков, которым владельцы старались придать характер литературных и артистических собраний, обещая «один бокал оршада и много стихов». Но посетители, имевшие привычку особенно долго засиживаться за столиками, не всегда интересовались стихами одесских поэтов или диспутами о балладах Франсуа Вийона и смелых рифмах Рембо. Под странными, ошарашивающими вывесками порой находили приют валютчики, спекулянты, матерые контрреволюционеры.
Молодые поэты и художники, стремившиеся активно сотрудничать с советской властью, собирались по средам и пятницам на улице Петра Великого в большом запущенном зале покинутой барской квартиры. Каким-то образом ее занял вместе с обломками мебели некий Митя Бендер. Сам он стихов не писал, но, как вспоминает Сергей Бондарин, знался со всей пишущей братией. А главное — подобно своему литературному однофамильцу, умел хорошо устраиваться и, возможно, даже послужил для Остапа Бендера одним из прототипов.
В этом шумном собрании, присвоившем себе имя «Коллектив поэтов», спорили о литературе, читали друг другу свои и чужие стихи, придирчиво их критиковали. Из-за отсутствия керосина собирались засветло, но расходиться не торопились, и тогда чтение продолжалось в темноте. Состав участников был довольно пестрым, вкусы противоречивыми, а дух поэтической богемы достаточно сильным. Но ветер революции врывался в старую квартиру. От стихов парнасцев и акмеистов переходили к увлечениям совсем иного толка. Олеша и Катаев запомнили вечер, когда Багрицкий, рыча и задыхаясь, читал последнюю новинку революционной Москвы — поэму Маяковского «150 000 000». Да и другие посетители собраний на улице Петра Великого уже мало походили на застенчивых зеленых юнцов, которых предприимчивый одесский фельетонист Петр Пильский еще недавно возил в поэтическое турне по одесским «ланжеронам», «фонтанам» и «лиманам». Теперь молодые поэты Багрицкий, Катаев, Олеша работали в Югроста. А в Югроста ежедневно приходилось делать то же самое, что делал в Москве Маяковский,— сочинять боевые частушки и агитокна, выступать с чтением «устных газет»,— и не в увеселительных садах перед скучающими одесскими дачниками, а прямо на улицах, привлекая к себе толпы слушателей. Ни один митинг не обходился тогда без участия поэтов Югроста. Стихи Багрицкого, Катаева, Олеши были написаны на всех революционных плакатах. Это создало им репутацию самых «крайних робеспьеристов». Ведь в глазах литературных обывателей Одессы Югроста была равнозначна чуть ли не революционному трибуналу.
В Югроста начинал работать Илья Ильф. Товарищи его молодости сохранили в памяти образ худого юноши с большими губами, со смеющимся взглядом, с толстыми стеклами очков без ободков и в коричневой ворсистой кепке, который однажды в кафе «Мебос» («Меблированный остров») вместе с Багрицким и Славиным участвовал в инсценировке драматической поэмы Багрицкого «Харчевня». Ильф был завсегдатаем собраний на улице Петра Великого, но с собственными произведениями почти не выступал. Чаще всего он молча сидел в углу, лишь изредка роняя короткие замечания — иронические и убийственно меткие. Мнением Ильфа дорожили. Многим уже тогда он казался взыскательным и безупречным судьей, хотя сам Ильф как художник только начинался и то, что внушал другим, должен был еще научиться выражать в собственном творчестве. Предполагалось, что Ильф пишет какие-то исключительные, ни на что не похожие стихи. Но что это были за стихи? Олеша однажды их слышал. Они и в самом деле удивляли своей странностью. Рифм не было, не было размера[1]. Но в ранних этих опытах Олеше уже почудилось умение «остро формулировать» — особенность, которая со временем приобрела у Ильфа такой блеск.
Тогда он, по-видимому, впервые пробует свои силы в журналистике, подрабатывая в различных одесских газетах, в «Моряке», который колоритно описан Паустовским в повести «Время больших ожиданий». Конечно, журналистские заработки едва ли спасали от полуголодного существования. Шестьдесят сотрудников «Моряка» не получали за свою работу ни копейки. Константин Паустовский засвидетельствовал, что по гонорарной ведомости расплата велась черным кубанским табаком, ячной кашей и соленой камсой. В те годы это было довольно распространенное явление. Ильфу однажды вместо денег где-то выдали два ведра вина, и он рассказывал Петрову, с какими великими предосторожностями нес домой драгоценные ведра, боясь расплескать по дороге их содержимое.
Но как бы голодно ни жилось сотрудникам «Моряка», жизнь в редакции кипела. Все в этой газете первых лет революции представляло зрелище непривычное и даже для видавших виды одесситов удивительное, начиная с внешнего облика (в Одессе не хватало бумаги, поэтому «Моряк» печатался на обороте разноцветных чайных бандеролей) и кончая содержанием. Дело в том, что редакцию настолько воодушевляла идея будущего всемирного содружества «братьев-водников», что среди многих великих задач революции она усерднее всего пропагандировала именно эту. Недаром первую страницу газеты однажды даже украсил лозунг: «Пролетарии всех морей, соединяйтесь!», напечатанный в лучах Воронцовского маяка сразу на трех языках: русском, французском и английском. В морских темах не было, конечно, недостатка. Вперемежку с последними политическими телеграммами публиковались очерки о писателях-моряках от Николая Бестужева и Эжена Сю до «поэта моря» Константина Бальмонта. Рядом с выдержками из пламенной «Библии моряка» аргентинского матроса-революционера Тома Баркера — сведения о рейсах черноморских, азовских и каспийских судов. А заодно — подробная информация о ценах константинопольского рынка на консервы, мужские ботинки, дамское трико, макароны, гвозди и прочие дефицитные товары, как будто специально предназначенная для спекулянтов и контрабандистов всего Черноморского побережья.
В газете, наивно стремившейся воспринимать все события революции «сквозь призму моря», Ильф тоже писал на морские темы. В разрозненном комплекте «Моряка» за 1921— 1922 годы, который мне довелось держать в руках, Ильфу, по всей вероятности, принадлежал репортаж об открытии одесского интерната для детей водников, подписанный одним из его псевдонимов. Это были пока еще скромные журналистские опыты. Однако, сотрудничая в Югроста и в одесских газетах, Ильф приобретал необходимые навыки, которые ему впоследствии очень пригодились в «Гудке», а как писатель — накапливал впрок интересные житейские наблюдения.
В отличие от Ильфа, Евгений Петров-Катаев совсем не помышлял о профессии писателя, журналиста. К литературе его приобщал старший брат, Валентин. В шестнадцать лет Валентин Катаев уже напечатал в одесских газетах несколько стихотворений и, отправляясь путешествовать по редакциям, непременно брал с собой младшего брата, которому тогда гораздо больше нравилось разгуливать по крышам, чем приобщаться к литературе. Много лет спустя Петров вспоминал такие сценки: «Женька, идем в редакцию!». Я ревел. Он водил меня, потому что ему одному идти было страшно».