Ранняя смерть отца круто изменила судьбу Петрова. Окончилось сравнительно благополучное существование. Учитель истории Петр Васильевич Катаев умер, оставив семью без всяких средств[2]. Евгению Петрову смолоду пришлось начинать самостоятельную жизнь. Он пробовал продавать билеты на литературные вечера, которые устраивали в Одессе Катаев, Багрицкий, Олеша. Но очень скоро выяснилось, что такое занятие совсем не приносит доходов. В 1920 году, едва закончив классическую гимназию, Петров становится районным корреспондентом Украинского телеграфного агентства. Работает он ревностно: разъезжает по волисполкомам и собирает разнообразную информацию, за день успевая побывать чуть ли не во всех концах своего района. Позднее он устраивается на работу в уголовный розыск инспектором. Об этом трехлетии своей жизни Петров ничего не написал. Быть может, в какой-то мере автобиографичен только один из самых ранних его фельетонов — «Гусь и украденные доски», воспроизводящий анекдотический случай с хвастливым следователем Ксаверием Гусем.
Сам Петров в то время, вероятно, походил на юного героя повести «Зеленый фургон», горячего, порывистого и необыкновенно симпатичного начальника уголовного розыска в местечке Севериновка Володю Патрикеева, который в поисках преступников с утра до вечера носился по степным хуторам на серой кобыле Коханочке. Автором повести был талантливый писатель Александр Козачинский, земляк Петрова, его ровесник и товарищ по «Гудку», ненадолго переживший Петрова. Он умер от тяжелой болезни в 1943 году.
В знаменитой на всю редакцию «Гудка» комнате литературных правщиков, куда к концу рабочего дня сходились поболтать и позлословить сотрудники других отделов, Козачинский мог слышать полные живых подробностей рассказы Петрова о беспокойном 1920 годе и сам вспоминал истории, похожие на историю «Зеленого фургона» и знаменитых одесских жуликов Сашки Червеня и Красавчика. Во всяком случае, закрывая последнюю страницу этой маленькой повести, мы яснее представляем себе и юного Евгения Петрова, каким он был за два десятилетия до выхода в свет повести Козачинского (впервые она появилась в альманахе «Год XXII»). Вот он, очень худой и гордый молодой человек восемнадцати лет от роду, с пистолетом за поясом. Как и неутомимый Володя Патрикеев, Петров бесстрашно колесит по самым опасным местам, вылавливая самогонщиков, конокрадов, контрабандистов. Время трудное и суровое. Всего несколько месяцев назад из Одессы ушли белые. Остатки разбитых банд, политические и уголовные головорезы еще терроризируют мирное население. Агент не только занят поимкой преступников. Он сам производит дознание и, так как судебных следователей не хватает, сам ведет следствие. «Я переступал через трупы умерших от голода людей,— записал однажды Петров,— и производил дознания по поводу 17-ти убийств». Дела сразу шли в трибунал, выносивший свой скорый приговор: «Именем революции...» Революция спешила помочь трудящимся сбросить с себя, после ига петлюровщины и деникинщины, последнее иго — бандитизм.
Для агента уголовного розыска, искореняющего преступность на родине Бени Крика, это была постоянная игра со смертью. Сколько раз в него, так же как в Володю, исподтишка могли целиться опаснейшие головорезы, вроде Сашки Червеня, чей афоризм увековечен в «Зеленом фургоне»: «Хорошо стреляет тот, кто стреляет последним». Не удивительно, что много лет спустя, вспоминая работу в уголовном розыске, Петров честно признавался: «Я считал, что жить мне осталось дня три-четыре, ну, максимум неделю».
Здесь мы простимся с Одессой. В жизни Ильфа и Петрова одесский период заканчивался. Мы снова встретимся с ними уже в Москве в 1923 году. Но Одесса навсегда оставила яркий след в писательской биографии обоих. Да и не только в биографии Ильфа и Петрова. То была пора ученичества, пора формирования литературных вкусов у целой группы молодых одесских писателей. Больше того, в Одессе они пережили такие события, под влиянием которых пробуждалось и непосредственно складывалось их общественное сознание,— революцию, интервенцию, оккупацию, «14 смен властей», голод, блокаду. Правда, в произведениях Ильфа и Петрова эти события не нашли такого прямого отражения, как в повестях и рассказах Катаева, в стихах Багрицкого, в драматургии Славина и в его романе «Наследник». Но мы уже знаем, что вместе с другими писателями-одесситами Ильфа и Петрова жизнь тоже не обидела смолоду впечатлениями.
Самый факт появления в советской литературе большой группы писателей-одесситов, сразу занявших в ней заметное место, невольно внушал соблазнительную мысль, что в их творчестве заложены какие-то общие закономерности. В печати заговорили о новой литературной школе: южнорусской. Виктор Шкловский, перечисляя в тридцатые годы книги Катаева, Багрицкого, Олеши, Бабеля, Инбер, Кирсанова, Ильфа и Петрова, даже предлагал закрепить за этой школой название «юго-западной», по одноименному сборнику стихов Эдуарда Багрицкого. Правда, самим писателям-одесситам, включая наиболее пылких патриотов своего города, любивших изображать Одессу в романтическом ореоле, как некую литературную республику на юге России, такая мысль никогда, кажется, всерьез не приходила в голову. И если я вспоминаю здесь старую статью В. Б. Шкловского, то совсем не для того, чтобы задним числом упрекать его за высказывания, которые он и сам потом резко критиковал в «Литературной газете». В то время сочинялось множество внешне эффектных и заманчивых теорий. Это было модно. Их с легкостью пускали в обращение, но далеко не всегда с такой же легкостью потом изымали обратно. Теории продолжали жить, даже вопреки воле своего автора, и оказывать влияние на умы. С таким фактом исследователю литературы тоже приходится считаться.
Толкуя название сборника шире, чем просто географическое, Шкловский ставил ударение на слове «западная», видя в этом выражение литературных интересов и вкусов целой группы писателей, которые, находясь географически на юге России, «у ворот Леванта» (так в старину называли страны, расположенные на побережье Средиземного моря), испытали на себе сильное влияние Запада. Не будем преуменьшать интерес молодых писателей-одесситов к литературным образцам Запада. Он был достаточно велик. Но не будем и возводить его в абсолют. А согласно противоположной точке зрения ведь выходило, что писатели юга все были «левантинцами», то есть людьми «средиземноморской культуры», и даже, двигаясь к новой тематике, пытались освоить ее через Запад.
Для писателей юга России «западничество» долгое время считалось чуть ли не общим родовым признаком. С этих позиций Ильфа и Петрова, кстати говоря, тоже не раз порицали и не раз хвалили, называя их юмор «итальянским», гротесковую игру — «французской» и т. д. В сущности, вопрос о «западничестве» оказался главным в спорах, разгоревшихся вокруг юго-западной школы,— в спорах, которые сразу же приобрели актуальность и остроту, потому что речь шла о большем — о традициях советской литературы, о родословной целого отряда талантливых писателей. Не вдаваясь сейчас в подробный анализ творчества этих писателей, попробуем ответить, был ли юго-запад в литературе действительно «левантинским» и насколько упреки или похвалы в «левантинстве» отвечали истине. Смолоду каждый из писателей-одесситов уже по-своему начинал служить революции. Одни искореняли бандитизм, другие работали в Окнах сатиры Югроста или активно сотрудничали в одесских газетах, третьи — находились в Первой Конной армии. Не один только Петров мог искренне сказать о себе: «С революцией я пошел сразу же». Именно на этих путях и происходило завоевание новых тем, образов, красок. Эдуард Багрицкий более всех друзей своей молодости считался поэтом, погруженным в условный, книжный «левантинский» мир. Но, вспоминая годы революции, он прямо говорил: «Я был культурником, лектором, газетчиком,— всем, чем угодно,— лишь бы услышать голос времени и по мере сил вогнать его в свои стихи».
Можно спросить: как они поняли революцию, как сумели услышать и «вогнать» голос времени в стихи и в прозу? Опыт Бабеля, опыт Багрицкого напоминает, что в творчестве процессы познания и верного изображения действительности не всегда совершаются легко и просто, что идейная ограниченность восприятия мира нередко ломает, искажает самые благородные намерения художника. У Бабеля были свои трудности, у Багрицкого — свои. Каждому из них предстояло пройти в литературе не легкий путь, и все они проходили его по-своему. Это был сложный и в то же время чрезвычайно плодотворный процесс сближения с жизнью, познания жизни, освобождения из плена подражательности. А под именем «левантинцев» разные писатели не только искусственно подверстывались друг к другу. За ними закреплялось, увековечивалось то, что сами они не собирались увековечивать.